— Я…
А. пьет вино, но хорошее вино, и оно, похоже, придает ему энергии и решительности, поэтому он встает, идет к бару, расплачивается — готово; возвращается — пошли, ты приглашен, все отлично, заодно повидаешься с Андреа, однажды я представил тебе ее здесь, и познакомишься с моей дочерью, она очень выросла, преимущество небольшого роста, тебе кажется, что дети очень быстро и очень здорово выросли.
Сохранив как всегда ясность ума, А. достаточно пьян, чтобы взять такси, проигнорировав автобусы и метро. Такси отвозит их в другую часть города, тоже старую, в квартал, унаследовавший запах и цвет XVII века, однако без памятников и прочих признаков величия, это как бы хлам XVII века, его чердак, ржавчина барокко, лавка старьевщика, набитая подержанными вещами времен Кеведо и Лопе.
А. использовал обычный среди художников прием, купив старую, большую и замысловатую по планировке квартиру, чтобы можно было заполнить ее предметами прикладного искусства (хороший вкус на контрасте) и заодно жить в центре за меньшие деньги, причем, вести жизнь более артистическую. Четыре этажа пешком, четыре этажа не просто по винтовой, а (благодаря наличию изломов и углов) по кубистской версии винтовой лестницы.
Андреа запомнилась Болеслао как миниатюрная, очень красивая девушка, — что-то в стиле Хепбёрн[5]в ее лучшие времена, эталон женственности и ума, любви. Андреа такая же как прежде, но в выражении лица проскальзывает едва уловимая униженность и какая-то агрессия. Это не годы, не материнство, ничего серьезного. И вдруг до Болеслао доходит что это. Это неудача ее мужа, его провал как художника.
Как же влияют эти провалы на жен неудачников! В еще большей мере, чем на них самих. Женщины скроены из более тонкой материи, чувствуют тоньше. И Болеслао испытывает радость оттого, что никогда не был женат и тут же ему становится стыдно за эту радость.
Дочь ушла в кино, и она уже не ребенок, а девушка.
Картины и снова картины. Фантазии из дерева, назойливость цвета, дыхание краски, запах лака. Картины в гостиной, в столовой, в спальнях, в коридорах, в холле, в туалетах, на кухне — всюду, причем исключительно не годные для продажи, не имеющие шанса на то, что кто-нибудь когда-нибудь их купит. Возможно, одна любопытна и достойна внимания. Но в целом бесчисленные доморощенные повторы, навязывая себя, выглядят устрашающе, раздражают, вызывают тошноту и чувство протеста, угнетают. В них, как в барочном монстре, есть что-то пугающее. Они наводят тоску. Совершенно очевидно, что квартира не в состоянии переварить этой живописи, что все это накопилось внутри жилища, точно так же как и внутри самого А., не находя выхода.
Неудача страшна тем, что закупоривает жизнь, перекрывает другие возможные пути к успеху. Получив, в конце концов, обещанное «Чивас», Болеслао, усевшись на софе, вдыхает этот особый воздух, свидетельствующий о том, что дом страдает несварением желудка. Коридоры напоминают кишечник, который не в состоянии усвоить столько даровой изобретательности. Болеслао не знает, хорошо ли все это или плохо, но он отчетливо осознает, что творчество обернулось против автора, что оно пожирает его и убьет раньше чем вино, что творения А. превратились в монстра, мертворожденного и в то же время живого, постоянно увеличивающегося в размерах и способного проглотить все семейство.
А., с бутылкой вина в руках, то стоя на месте, то прохаживаясь, говорит о своих картинах, что-то объясняет, высказываясь о них с иронией, иронизирует над самим собой, но Болеслао его уже не слушает (Андреа скрылась во внутренних помещениях, хотя все они в этом доме внутренние), Болеслао, чтобы отвлечься от неудобоваримой живописи (неважно плохой или хорошей), думает о своей бывшей конторе. По сравнению с тем, что его окружает сейчас, она выглядела полной противоположностью: всегда чистый письменный стол, документы, подшитые по установленному порядку, следующие один за другим, — ничего отложенного на будущее.
У Болеслао, с его развитым чувством симметрии, было почти эстетическое отношение к работе. Ему ни о чем не напомнило бы имя Мондриана, но он сам был немного Мондрианом от бюрократии. Утром, едва войдя в свой кабинет, рассчитанный на несколько человек, ровно в девять он доставал из ящика суконочку и протирал стекло на столе, телефон, подставки для авторучек, сами авторучки, пепельницу (тогда он курил), корешки бухгалтерских книг. Он протирал все, что часом раньше уже протерла уборщица.
Болеслао всегда испытывал страх перед беспорядком, первобытный инстинктивный страх перед хаосом моря, городов, жизни, когда она начинала заболачиваться, превращаться в трясину. Другие служащие, несмотря на то что на их рабочих столах могли накапливаться кипы документов, разбросанных как попало, не чувствовали никакого дискомфорта, справляясь (плохо ли, хорошо ли) со своими обязанностями. Рядом с ними Болеслао всегда казался себе трусом из-за своей привычки строго держаться правил. Так дети цепляются за материнскую юбку. А что он представляет собой сейчас? Какой я сейчас? Я не художник, но ни за что не загромоздил бы так свою жизнь. Я сжигал бы все картины каждые три месяца и начинал бы все снова.
Болеслао неосознанно не верит в совокупную жизнь. Он всегда боялся быть проглоченным жизнью, этой гидрой с тысячью голов и тысячью ртов. Естественно, он не осмеливается посоветовать своему другу сжечь плоды многолетнего труда. Возможно, что эта страсть хранить ненужное, привязанность к ненужным вещам тоже трусость, — другая, противоположная разновидность трусости.
Сделав очередной глоток, Болеслао задумывается, почему, выйдя на пенсию, начал пить, и обнаруживает, что по сравнению с другими у него для этого есть свои особые причины. Другие пьют, чтобы расслабиться, а он (хотя и так относится к типу людей легких на подъем и в его жизни мало что можно нарушить) пьет потому, что виски его собирает, мобилизует, сглаживает противоречия и упорядочивает хаос внутри него, проясняет мысли, приводит в нормальное состояние память и даже комнату, которую (с тех пор как стал пенсионером) содержит, скорее, в запущенном виде. Он чувствует почти облегчение от того, что не художник и на его плечи, в отличие от А., не давит такая неподъемная ноша совокупного овеществленного труда, такого разнообразного, покрытого пылью, требовательного, не дающего ни минуты покоя. Уходя из конторы, Болеслао оставил после себя абсолютно чистый стол. Из пустых ящиков он удалил мелкий сор, затвердевшие как камень хлебные крошки и даже пыль. Телефон остался таким, как будто его только что установили (черным как битум), письменные принадлежности в полном порядке, а в симметрично разложенные бухгалтерские книги (в его конторе, все делалось по старинке), последняя запись была внесена аккуратнейшим почерком.
Жизнь сжирает, жизнь изнуряет человека, жизнь похожа на нетронутую сельву. Болеслао всегда чувствовал это затылком. Потому и не женился. Он чувствует, что женщина это жизнь, природа, хаос. Женщина размножается, множит детей и предметы мебели, обрастает детьми, собаками и подзеркальными столиками. Болеслао не женился из страха перед размножением. Он всегда предпочитал легкое приключение, корыстное или банальное, но неизменно стерильное, без последствий. Ему всегда казалось, что у оставшейся позади женщины были щупальца, что позади осталась опасность. Такое ощущение бывает, когда выходишь из леса.