Срезаю дорогу по Валланс-роуд. Мимо коричневого бетонного здания, накрытого зеленым брезентом, затем — в парк, прямиком к центральному кругу. Выбираю скамейку с видом на Дербишир-стрит; чуть дальше там — Бетнал-Грин-роуд, еще дальше — Хакни и канал. Опускаю перчатку на сиденье, придавливаю ручкой конверт, разламываю каштан пополам и кладу половинки поверх зеленой кожи. Присаживаюсь рядом.
Мне хочется заказать тебе чаю где-нибудь, где есть нормальные кружки и сахарницы, а потом сесть напротив и рассказать тебе обо всем.
* * *
Пора идти. Я оставляю перчатку на скамейке и шагаю в сторону Хакни. У входа в парк Лондон-Филдс, где в конце ряда магазинов дорога расширяется, словно устье реки, есть мощеная площадка с низкой кирпичной оградой и двумя деревянными лавками. Рядом со скамейками — три дерева: два маленьких, с тонкими стволами, и один большой платан, все еще с густой кроной. В одном из небольших деревцев, на сгибе, где ствол разделяется на две части, я вижу глиняную фигурку Будды, а на платане — часы, едва заметные среди листвы. Батарейка в них села. Я знаю это, потому что стою и смотрю, а стрелки не движутся. Сейчас, думаю, они либо на пять часов спешат, либо на семь часов отстают. Представляю, как ты проходила мимо них в тот самый момент, когда они показали правильное время.
Сижу на одной из скамеек, смотрю на часы и размышляю о том, есть ли в этом городе другие люди, которые, как и я, оставляют сообщения повсюду в надежде, что кто-то их поймет. Интересно, что означают часы и щекастый оранжевый Будда? Когда я встаю, то под лавкой нахожу — кто бы мог подумать! — устричную раковину. Провожу пальцами по совершенной, жемчужно-белой внутренней поверхности. Дальше все просто — полиэтиленовый пакет с синеватым отливом; зеленая зажигалка; детский носок, кремово-белый под слоем грязи; длинный темно-серый провод; каштановая резинка для волос, тонкая, как спагетти.
Вспоминаю, как отец стоял у окна комнаты, которую он отвел себе под кабинет, словно какой-нибудь аристократ с личной библиотекой, и только окна из ПВХ выдавали его. «Я просто ума не приложу, что с тобой делать, Даниэль», — сказал он тогда. Мне было двадцать два. Я только что вылетел с очередной работы. «Тебе надо заложить основы, Даниэль, — повторял отец снова и снова. — Нужна стабильная база. Ты должен суметь обеспечить себя, свою семью».
«Чертов лицемер», — выругался я, когда мама нашла его в той же комнате в луже блевотины, совершенно белого, как и пачка счетов на столе. Мама посмотрела на меня так, будто я отвесил ей пощечину.
Облака налились дождем и отбрасывают тени на дорогу. В воздухе уже пахнет дождем. Приют в Энджеле сегодня открыт, надо успеть туда, пока не припустило всерьез. Отрываю кусочек от полиэтиленового пакета. Наступаю на зажигалку, разламывая ее на куски, и затем выбираю из них треугольник зеленого цвета. Вытягиваю из носка шерстяную нитку, туго сматываю провод, скатываю резинку для волос в твердый коричневый шар. Наконец все цвета занимают свои места в жемчужно-белой чаше устричной раковины. Я возвращаюсь к мощеной площадке в конце дороги, дохожу до того дерева, чей ствол расходится на две части, и пристраиваю оболочку устрицы с ее содержимым между ветвями, закрывая крошечный треугольник пустого пространства. Когда пойдет дождь, капли наполнят ракушку. Возможно, по дороге домой ты поднимешь взгляд и увидишь ее.
Десять причин ненавидеть мою сестру (Си)
1. Стены ее ванной облицованы кафелем с нарисованными дельфинами.
2. Если бы ее пригласили в передачу «Desert Island Discs»[1], то песней, без которой ей не жить, Си назвала бы «I Want To Know What Love Is» группы Foreigner.
3. Имена ее сыновей начинаются на одну букву.
4. Когда я спрашивала ее про маму, она смотрела на меня с такой смесью жалости и самодовольства, что я едва могла ее слушать.
5. Она покупает яйца и перекладывает их из коробки в керамическую миску в виде курицы, которую потом ставит на холодильник.
6. В детстве она говорила, что у нас в доме водятся привидения.
7. Она заставляет меня чувствовать себя виноватой.
8. Она читает Daily Mail[2]. Можете представить, что она думала про нас с Кэлом.
9. Она считает меня дурёхой.
10. «Ненавидеть» — пожалуй, сильно сказано. Помню, как она читала вслух, когда у меня была простуда или болел живот. Сестра разыгрывала историю по ролям, строила забавные рожицы, чтобы меня рассмешить.
Мелодичная электронная трель вовсе не похожа на резкий визг дверного звонка, но я все равно сначала иду в прихожую. И, только почти спустившись, понимаю, что это отец звонит из комнаты. Сердце бешено колотится в груди, я бегу наверх. Когда я вхожу в спальню, отец сидит в кровати, опираясь о подушку, прислоненную к спинке кровати. Его глаза открыты.
— О, Алиса, — удивляется он, будто не ожидал меня увидеть.
— Что случилось?
— Ну, я не умер… — Он слабо улыбается. — Хотел… поговорить… с Матильдой… и Сесилией.
— Давай я помогу.
Он смотрит на меня с жалостью — как на ребенка, которому чего-то пока не понять.
— Пап, я уже не ребенок. Скажи, что тебе нужно, — я все сделаю.
Он качает головой:
— Мне просто… надо кое-что… сказать… твоим сестрам.
— Тилли ушла в супермаркет.
Хотя она и так уже наготовила на целую армию. Холодильник забит завернутыми в пленку контейнерами с супом, фриттатой, ризотто, а в папиных стареньких жестяных коробках полно печенья, лимонных долек и кексов. Покупать больше ничего не нужно, но когда я сказала это Тилли, она так расстроилась, что я не стала настаивать.
— А Си на работе. Она придет позже.
— Ничего… тогда… в другой раз.
Стою возле узкого дивана, обитого выцветшей тканью с узором из роз.
— Пап, я не понимаю тебя.
Он снова качает головой. Мой сборник Шеймаса Хини лежит наискосок на прикроватной тумбочке. Я читала отцу свои любимые стихи — «Полуостров», «Речь рыбака к лососю», «В краю болот». Папа не большой поклонник поэзии, так что, наверно, это было не совсем честно, но он не возражал.
— Хочешь, я почитаю вслух?
— Я… готов убить… за сигарету, — отзывается он.
— Папа!
— Ты говоришь… как твои сестры. Всегда такие… рассудительные… сестры…
Не то что я.
— Вряд ли… от этого… станет еще хуже… правда? — продолжает он.