Я знал, что с сентября Мари живет и учится в школе-пансионе, вроде санатория, где-то на здешнем побережье. Здоровье девочки, хоть и хрупкой с виду, в полном порядке, но в Париже за ней некому как следует присмотреть — Жизель работает и не справляется с этим. Не могу спокойно видеть в метро молодых женщин, таких, как она: они едут на службу, которую не выбирали, и свыклись со своим ярмом настолько, что не чувствуют его тяжести. Отсутствующий вид, под мышкой нескончаемая книга с ленточкой-закладкой, которая после каждой одинокой трапезы переползает еще на несколько страниц. При виде их я испытываю приступ острой ненависти к мужской половине человечества, не исключая и самого себя. Они расплачиваются за других, тех, что жирной присоской вытягивают губы для поцелуя и норовят этим своим ротищем столетнего карпа не просто заглотнуть каждого из нас — они, поди, нас и не различают, — а заграбастать целую жизнь. Я должен был после развода окружить Жизель и Мари удвоенной дружеской заботой, как теперь принято. Но не сумел, помешали какие-то старомодные понятия, я стеснялся, робел. А сознание собственной вины сделало препятствие непреодолимым. Я решил начать все заново с Клер и в результате не видел, как растет моя дочь. Жизель между тем была уверена, что я бросил дом, семью, ребенка ради электрического бильярда, который заменяет мне жену. Обычное дело: скованный нелепой гордостью, я попадаю в ложные положения перед ближними, из которых потом выкарабкиваюсь совсем уж позорно. И в этот раз еще не испил чашу позора до дна. Навестить Мари, чтоб ей было не так тоскливо одной, значило совершить серьезный шаг.
А может, серьезный промах? Я вдруг подумал, что в угоду пьяному капризу готов сделать страшную глупость. Из Довиля еще не поздно повернуть назад. Буду в Париже к вечеру, пойду к приятелям, скажу им: «Друзья, разделим тяжкое время — мне одному не вынести! Я был далеко-далеко, на краю земли, у самого синего моря — дальше некуда…» Прежде чем принять окончательное решение, я зашел в парикмахерскую. Горячая салфетка на лицо, как это умеют делать в провинции, — просто сказка! Когда я вышел на улицу, кавардак в душе поулегся. Уже опять смеркалось. Что тут мрак, что там, уж лучше останусь, где есть. Автобусов на Тигревиль больше не было. Я взял такси, а разговорчивый водитель посоветовал мне остановиться в «Стелле».
Машина ехала по горной дороге, и меня вдруг охватило нетерпение обреченного: «Скорей бы конец!» — я понял, что близок к цели, хотя не знал к какой. Начался дождь. Сверху, сквозь еще не плотный туман, я разглядел Тигревиль, похожий на длинный надкусанный пирог, из которого кропотливый прибой выедает начинку. Вот здесь я вырою себе нору. Мы въехали в город — на улицах ни души. Песок мягко проседал под колесами, фары выхватывали из темноты запертые виллы, тревожили слепые окна. Ничто в этом сумрачном пейзаже не указывало, где тот кров, под которым спит моя дочь. Но она где-то здесь, в авангарде. Ничего, Мари, подкрепление близко, вдвоем нам будет легче.
Как только я увидел в «Стелле» мадам Кантен, у меня потеплело на душе. Пожилые люди вообще действуют на меня успокоительно, особенно женщины; мужчины, те всегда готовы на мальчишеские выходки. Такое философское отношение к старости появилось у меня совсем недавно, наверно, из-за того, что я много и часто думал о своей матери. Не так легко поверить, что ты сын совсем молоденькой женщины (ей и самой не верилось), ты представлял себе мать многоопытной хозяйкой дома, а не отплясывающей чарльстон девчонкой; да и не каждый вообще задумывается о таких вещах. Чтобы эта истина стала для тебя потрясением, мало просто перелистывать семейный альбом, надо, поднявшись живыми извилинами морщин вверх по течению времени, разгладить, расчистить улыбку на знакомом лице. С некоторых пор у меня вошло в привычку отыскивать в старых женщинах девушек, какими они были когда-то, и осторожно прикидывать, как изменятся к старости свежие девичьи лица; я стараюсь отстраниться от сегодняшнего дня с его голодной хваткой и не растаскивать жизнь по кускам, а смотреть на нее, чуть приподнявшись, — так лучше видно. Мадам Кантен не назовешь красавицей, но в ней есть некая благородная значительность; чувствуется, что она тут всем распоряжается, властвуя, однако, в строго ограниченной области и не преступая ее пределов. Дает круг ровного мягкого света, как лампа в изголовье кровати. Я сразу понял, что не помещаюсь целиком в этот круг и потому придется приспосабливаться. Зато с месье Кантеном я бы скорей поладил именно в потемках. Знаю я таких, заматеревших и окаменевших: они разбросаны по жизни, как скалы-одиночки под дождем. Иной раз так и хочется рвануть их динамитом. Когда я поднимался в номер, он таким тоном спросил, не надо ли мне чего-нибудь, что мне почудилось эхо потаенных недр. Будто мне протянули спасительный шест и тут же отдернули. Это был подходящий момент, чтобы спросить про пансион Дийон, рассказать о Мари, хоть как-то прояснить, зачем я явился. Но я не воспользовался случаем, и дверь захлопнулась. И ведь, как правило, я веду себя иначе: не закупориваюсь в себе, а, наоборот, охотно распахиваю душу перед другими, чтобы сойтись покороче; так почему же в тот вечер перед безобидной четой мне вздумалось напускать туману? Может, я был не очень-то уверен в себе? Или предчувствовал, что рано или поздно случится то, что случилось прошлой ночью, и предпочитал идти ко дну без опознавательных знаков? Одной могилой неизвестного забулдыги станет больше.
Пробуждение было ужасно. Пьяная эйфория рассеялась, на меня навалилась жуткая депрессия, а в незнакомой комнате нечем было от нее заслониться. Обычно нейтральная территория играет роль амортизатора, помогает безболезненно перейти в нормальную среду после глубокого погружения; никакие предательские улики не заставляют спотыкаться еще не окрепший рассудок, безразличные стены не затаили укор, чуткие ищейки памяти о содеянном сбились со следа. Можно спокойно возвращаться к жизни. Но на этот раз я перестарался. Только миллионерам и бродягам удается так резко оборвать якоря будней. Мои же порванные цепи громко и грозно бряцали, и этот вопль доносился до меня из Парижа: мама била тревогу, ОʼНил клялся, что больше не будет иметь со мной дел, Бонифачи ждал меня в «Пти Риш» за тарелкой копченой грудинки, не считая ночных приятелей, которым я назначил встречу в один и тот же час в разных местах. Кроме того, у меня не было денег. Я еще вечером, как только приехал в «Стеллу», попробовал связаться со своим бывшим опекуном, чтобы он тихонечко, без лишних разговоров, все уладил. Но хозяйка ресторана, где он по вечерам изучает бюллетень скачек, ответила по телефону: «Месье Роже заходил разметить ставки, но уже ушел. Откуда вы звоните?.. Из Довиля? Какой Довиль в такое время? Вы, верно, хотите сказать из Шантийи?» О, черт! В конце концов она согласилась передать мое поручение и повторяла мои слова таким заговорщическим тоном, как будто я сообщал ей секретные сведения с ипподрома; опекун, заядлый игрок, мог решить, что «пятьдесят тысяч для Габриеля через „Стеллу“ в Тигревиль» — это наводка на сказочно выигрышное тьерсе.[4]К счастью, все обошлось. Он сделал, что требовалось, и даже посоветовал мне подышать несколько дней свежим воздухом и выбираться потихоньку, короткими перебежками, на пивке или ликере. Я вернусь в Париж, когда опять буду в форме, а он пока никому ничего не скажет. Такое благоразумное и малодушное решение вполне соответствовало моему настроению. Как только мне полегчало, я отправился искать Мари.