Он стал бледен, потерял аппетит. Стал еще более раздражительным. Когда же двутельный приехал к полковнику для приватного разговора, из слов его Дударев понял лишь то, что генерал Кисловский желает добра, но вот ревизионная комиссия и двое из трех членов правления доводов Ильи Петровича слушать не хотят, требуют немедленно вернуть недоплаченное с процентами в недельный срок, а плата за сотку, необходимая для приватизации, вовсе не установлена с потолка, на все есть твердые цены, причем – постоянно растущие, земля дорожает, сами знаете. Адвокат, понизив голос, советовал выплатить деньги, предлагал помощь в получении ссуды в банке, для погашения процентов по новой ссуде советовал обратиться в другой банк.
Полковник видел, что его окручивают. Он не мог согласиться на выдвинутые перед ним условия. Денег не было. Ссуда в банке означала петлю. Просить у сына, с которым к тому же все еще находился в натянутых отношениях – да и сможет ли тот помочь? – считал неправильным. Он проклинал тот день, когда согласился взять взаймы у Кисловского, знал, что в бумагах, предъявленных ему двутельным, обман, но понимал, что доказать в суде это не сможет.
Видимо, первый инсульт произошел как раз после отъезда двутельного. В глазах у Никиты Юрьевича потемнело, голова просто раскалывалась, он сел под яблонькой на маленькую скамеечку и не смог подняться, когда его позвали обедать. Тем не менее отлежался, как-то пришел в себя, но прежнее тяжелое состояние вернулось после получения повестки.
Суд был скорым и – как следовало ожидать, – несправедливым. Полковник, явившись на судебное заседание, был встречен своим адвокатом, рекомендованным двутельным, большим и рыхлым, заверившим, что уйдут они с минимальными потерями. Никита Юрьевич уселся, но всех тут же попросили встать: вошла женщина в мантии, плоская и худая. Женщина начала задавать вопросы, адвокаты начали отвечать. Дударев несколько раз оглянулся в поисках Ильи Петровича, но генерала Кисловского в суде не было, вместо него присутствовали два члена правления, те самые, которые, по словам двутельного, были настроены непримиримо против. Каждый из них дал показания, судья приобщила к делу какие-то бумаги. Полковник хотел было спросить своего адвоката, что это за бумаги, но язык прилипал к нёбу, грудь теснило. Повышалось давление. Под левой лопаткой что-то кололо. Дударев положил под язык таблетку нитроглицерина. Стало немного легче, но потом он почувствовал, что в глазах вновь темнеет. Судья обратилась к нему с какимто вопросом, в ответ он только пожал плечами. Когда же судья объявила перерыв, Дударев хлебнул из плоской фляжки коньяку. Коньяк разогнал стоявший перед глазами туман, а после перерыва Никита Юрьевич узнал, что по решению суда его дом и участок переходят под ответственное управление товарищества. Правда – с этим его поздравил рыхлый как с большой победой – была возможность обжаловать решение суда в вышестоящей инстанции в десятидневный срок, а если полковник в тот же срок изыскивал необходимые средства, то и вернуть имущество без судебной волокиты. Десять дней! Десять! Де… – Полковник кивнул и завалился набок. Его увезли в областную больницу, где врач определил гипертонический криз и подозрение на инсульт, долго изучал кардиограмму, признаков инфаркта не нашел, направил Никиту Юрьевича на компьютерную томографию, но томограф в областной больнице в тот день был неисправен, на следующий про направление как-то забыли, и врач, назначив мочегонное, а также препараты, снижающие давление, оставил полковника под наблюдением, коего, собственно, не было: врач пару раз послушал Никиту Юрьевича да разок поинтересовался, как тот себя чувствует. Полковник лежал в большой палате, скучал, слушал разговоры соседей, постепенно сатанел. Еще он думал о сыне, вспоминал его черты, переживал из-за последней их встречи, собирался сыну позвонить, дать тому знать, что нездоров, что надо бы увидеться, но не мог побороть гордость: ему казалось, что сын свысока с ним разговаривал, что вновь выказывал неуважение к той женщине, с которой полковник уже столько лет – уже столько лет! – да почти тринадцать, нет-нет, четырнадцать, четырнадцать лет без двух с половиной недель; как раз летом, летом возвращался из отпуска, в Балаково сел на тот теплоход, должен был сойти в Саратове, а доплыл до Астрахани; взял каюту, она пришла, на мгновение задержалась в проеме, как рентген, сразу все стало видно, волосы она тогда обесцвечивала, были же-е-есткие, руки, его грубые руки кололи, была совсем девчонка, а уже – дети где-то под Сарапулом, прежний муж – в тюрьме; и вот они так и живут, живут же, его жизнь, почему же он должен свою единственную жизнь отдавать той, которая его не любит, матери сына, только долг? – так он с суворовского училища платит по долгам, еще как, так что мало не покажется, нет, не покажется!
Никиту Юрьевича выписали. Когда к нему приехал рыхлый адвокат с бумагами для апелляции, у полковника вдруг опять сильно заболела голова, а вся левая сторона тела слушаться отказалась. Елееле слышным голосом попросил он известить о своей болезни сына, подписал бумаги, потом уже ничего говорить не мог, только лежал, стонал. Вызвали «скорую». Врач со «скорой» настаивал на немедленной госпитализации, но Никита Юрьевич от госпитализации – сыт был по горло районной больницей – отказался и на второй день умер. Ночью. Во сне.
Хоронили на том же кладбище, где была похоронена мачеха Маши. За гробом шли сожительница, не побоявшийся возможного недовольства генерала Кисловского сосед да двое парней, фермеры из близлежащей деревни. Их старший брат служил под началом Дударева в Афгане и пропал без вести. Шел косой теплый дождь. Священник смахивал с усов капли воды, его очки с толстыми стеклами запотевали. Гроб опустили в яму. Все бросили по горсти земли. Дождь усилился. Сожительница заплакала в голос. Парни достали бутылку водки, стакан, луковицу, кусок хлеба.
6
Когда двутельный запустил ход судебной машины, Илья Петрович, уверенный в своей победе, знающий, что в любой момент может машину или остановить, или направить по любому, им выбранному направлению, ощутил уколы совести: подозрение на инсульт? лежит? врача вызывали? как же так! айай-ай!
Илья Петрович ходил по кабинету. В нем крепла решимость не просто отозвать имущественный иск, а выдать через правление товарищества полковнику новую ссуду, следователю, возбудившему дело о стрельбе на причале, – это было Ильей Петровичем припасено на всякий случай, вдруг, ну мало ли что, а если судья по имущественному иску заерепенится, возомнит о себе, независимый суд, самый справедливый суд в мире, – отдать этому засадному следователю Лешку как зачинщика и провокатора, полковнику, для наказания, как он и просил, – Шеломова, а самого Никиту Юрьевича обелить, оправдать, восстановить в добром имени перед членами правления. Для всего этого требовалось лишь увидеться с полковником. Надо было поехать самому, поступиться гордостью. Илья Петрович к этому был готов.
Илья Петрович сел к столу, уронил голову на ладони, оперся локтями. Под левым оказалась рация, и генерал даже вздрогнул от пробившегося сквозь помехи голоса:
– Слушаю, товарищ генерал!
Шеломов! И он был готов отдать этого человека на суд полковнику! Илья Петрович устыдился. Что важнее – верность или дружба? Может ли верность быть дружеской, а дружба – верной? Почему друзья предают чаще, чем стоящие ниже тебя, те, кто не мнит себя ровней и другом?