– Хотел спросить, Володя… Как там у нас… – Набрав в легкие воздух, генерал мучительно подыскивал слова.
– Лгун? Ветеринар только что уехал. – Прапорщик млел: генерал называл его по имени крайне редко, высшая степень расположения. – Марья Ильинична уже справлялась… – Мление усиливалось: и Шеломов называл Машу по имени-отчеству в особых случаях. – Хотят поехать кататься!
– Ну… – Илья Петрович выдохнул, и устремленность к исправлению содеянного улетучилась. – Ты там поглядывай!
– Да конечно, товарищ генерал! Конечно!
– Поглядывай!
– Есть!
Это шеломовское «Есть!», краткое и четкое, обозначило рубеж. Илья Петрович восстановился полностью, и прежней мягкости в нем уже не было вовсе. А вскоре смерть на серых крылах унесла Никиту Юрьевича Дударева, и Илья Петрович сказал себе «се ля ви», невосполнимые потери – невосполнимыми потерями, но жизнь – продолжается. В одиночестве, у себя в кабинете, генерал выпил стопку водки за помин души, занюхал рукавом халата. Халат был старый, любимый. «Вот… Я уже пахну стариком!» – подумал Илья Петрович, резко поставил стопку, и ножка у стопки обломилась.
Илье Петровичу ни дом, ни земля полковника нужны не были. Вот претенденты на принадлежавшее Дудареву имелись, как из числа его ближайших соседей, так и из тех, кто хотел бы вступить в товарищество помещиков, да не мог из-за отсутствия вакансий. Теперь же Илья Петрович, в силу своего положения председателя, мог почти самолично определять будущую судьбу и дома и земли, мог получить если не прямую материальную выгоду – да и нужна ли она была ему при его-то доходах! – то, во всяком случае, выгоду значительно более важную, выгоду, так сказать, надматериальную, мог получить вместо одного бывшего старого друга, с которым вечно цапался и ссорился, который про него знал такие вещи, что не дай бог, чтобы они стали известны комуто еще, вместо Дударева, уже спящего во гробе, мог обрести новых друзей, обязанных Илье Петровичу, которые, конечно же, продали бы генерала с потрохами при первом удобном случае, а случись что-то с этими новыми друзьями, в душе генерала ничего бы не возникло.
А тут все-таки приходилось мучиться, приходилось забывать, вытравливать воспоминания, не спать ночами, терять форму. Настолько, что Кисловский собирался уволить управительницу, взять другую. Он даже привез новую в дом, сказал старой передавать дела, только новая не приглянулась Маше, а старая так переживала и плакала, что Илья Петрович намерение свое оставил, разрешил старой остаться, новую отправил вон, но ему – с удивлением это заметил Илья Петрович – что старая, что новая вдруг показались ничем друг от друга не отличимыми, похожими друг на друга и внешне, и по поведению, и по повадкам в постели да; и имена у них были одинаковые, данные генералом: всех своих управительниц Илья Петрович звал Тусиками, Тусик в генеральском доме означало уже не имя, а должность, место.
Оставалась, правда, небольшая проблема: сожительница покойного. Съезжать она упорно отказывалась. За дело взялись судебные приставы – официантка подчинилась силе, но через два дня вернулась, сорвала печати, заняла оборону. Илью Петровича о захвате известили соседи, увидевшие свет в доме. Он, решив – не из чувства вины, отнюдь, просто как старый знакомый – помочь сожительнице в избежании непоправимого, подъехал к дому Дударева, был встречен зарядом картечи, и если бы не проворство самого генерала и самоотверженность Шеломова, успевшего затолкать хозяина за джип, быть беде. Илья Петрович стиснул зубы и, невзирая на то что у окруживших дом милиционеров специального назначения имелся свой командир, скомандовал на приступ.
Бой был неравным и, как судебное разбирательство, коротким. Подстегнутые щедрыми посулами генерала, направляемые его командами, специальные милиционеры взяли дом Дударева с минимальными потерями – лишь трое раненых, из которых один только потом умер в госпитале! – оборонявшуюся поместили в камеру предварительного заключения, на допросах она вела себя странно, выступала с какими-то заявлениями, обличала и витийствовала, что дало повод перевести ее в тюремную больницу, после экспертизы признать невменяемой. В самом деле – кто будет стрелять по вооруженным до зубов мужчинам из дешевого китайского дробовика и вопить на всю округу, что, мол, вокруг все продажные, что ни совести, ни правды, ни веры более не осталось, а если кто-то и содеет нечто честное и благородное, то от стыда, что такой он недотепа и болван, потом или удавится или – дабы загладить проступок – совершит столь удивительную подлость, что самые подлые – ужаснутся. Такое мог выкрикивать лишь человек больной. Сумасшедший. Это у нее на почве алкоголизма. А еще – вопли о загубленной жизни, об одиночестве, о Никите-Никитушке, который непонятно на кого ее оставил, ничего, в больнице о ней позаботятся, кашка, процедуры, прогулки, в области лечат не хуже, чем в столице, надо подкинуть главврачу, чтобы уделил внимания, чтобы распорядился – эту не бить, продукты не отнимать, белье менять, что там еще? что? ладно-ладно! – и Илья Петрович попросил главврача сделать все необходимое для подруги полковника. Главврач, пряча конверт в карман халата, обещал.
Но вот для Маши, для Марьи Ильиничны, все связанное с приведшей к столь трагическим последствиям размолвкой между отцом ее и полковником Дударевым прошло стороной. Маша – в силу возраста ли, чистоты ли – не вникала в сущность, она – пока еще, – скользила по граням событий и, увлеченная яхточкой, озабоченная временным нездоровьем славного жеребчика Лгуна, компьютерными играми, перепиской по электронной почте с подругами, участием в Интернет-форумах и чатах, пропустила начало ссоры, судебные перипетии были ей вообще неинтересны, а о смерти полковника узнала и вовсе после его похорон.
– Что это дядя Никита к нам не заезжает? – спросила Маша Илью Петровича за завтраком.
Илья Петрович поставил чашку на блюдечко, сплел пальцы и посмотрел на дочь. Дударев был единственным, кого Маша называла «дядей», но помимо отсутствия родственников, к которым можно было бы так обратиться, само слово Маше не нравилось по звучанию. Как и слово «тетя». Маша любила проговаривать слова, прислушиваясь к своим ощущениям, возникавшим в зависимости от произносимых звуков. И так уж получалось, например, что слово «доброта» ей не нравилось из-за сочетания «б» и «р» и следующего за ними «т», из-за возникавшего во рту неприятного покалывания, а слово «злой», наоборот, нравилось из-за «о» и «й», да и сочетание «з» и «л» доставляло наслаждение нёбу. Произнося же «дядя» или «тетя», Маша ощущала себя не то чтобы маленькой, а какой-то убогой. Два быстрых удара языком. Хотелось склониться, пятясь уйти. Слушаюсь и повинуюсь. Сказки. Тысяча и одна ночь.
– Никита Юрьевич умер, – сказал Илья Петрович. – Третьего дня похоронили.
Вот так так… Смерть оставалась для Маши тайной. Окружавшие ее люди были, за исключением немногих, молоды, крепки и духом и телом или – как, например, мачеха – сразу положены во гроб. Сам переход, предшествовавшие ему болезни и страдания были скрыты. Маша ничего об этом не знала, узнавать боялась.
– Он болел? – спросила Маша: было бы спокойней, если бы дядя Никита, скажем, с вечера здоровый и бодрый, просто лег бы спать и не проснулся. Смерть как глубокий сон.