Пришли осенние холода, мороз хватал за пятки так, что больно становилось, пришлось с торговлей завязать. У меня было 300 злотых, а пан Скупевский щедрой рукой добавил еще 100. Мы с мамой купили ботинки. Если ногу обернуть фланелевой портянкой, а сверху еще газетой, то в них можно было ходить даже в большие морозы.
Теперь, когда я увидел, что в Индии миллионы ходят без обуви, во мне всколыхнулось чувство своеобразной общности, побратимства с этими людьми, и порой мною овладевало настроение, какое мы испытываем, когда возвращаемся в дом нашего детства.
Я вернулся в Дели, куда со дня на день должен был прийти обратный билет домой. Нашел свою старую гостиницу, даже номер получил тот же самый. Я знакомился с городом, ходил по музеям, пытался читать «Times of India», изучал Геродота. Не знаю, достиг ли Геродот Индии; если принять во внимание состояние путей сообщения той эпохи, мне это представляется маловероятным, но совершенно исключать такую возможность тоже нельзя. Ведь он познакомился со столь отдаленными от Греции местами! Зато Геродот описал двадцать провинций (тогда они назывались сатрапиями) самой большой тогдашней империи — Персии, а Индия составляла как раз одну из самых густонаселенных сатрапий. Народ Индии, бесспорно, самый многочисленный из всех известных нам народов, — констатирует он и далее говорит нам об Индии, о ее положении, обществе, обычаях. — На востоке Индийской земли есть песчаная пустыня. Ведь из всех известных нам народов в Азии, которые мы знаем и о которых существует какая-то более определенная традиция, первыми со стороны утренней зари и восхода солнца живут индийцы; восточнее же Индии лежат земли, представляющие собой песчаную пустыню. В Индии есть много племен, говорящих на разных языках; одни из них кочевники, другие же нет, иные живут в болотистых поймах реки и питаются сырой рыбой, которую ловят со своих тростниковых лодок <…> эти самые индийцы носят одежду из лыка, собирают тростник из реки, треплют его и сплетают на манер циновок и надевают на себя точно панцирь.
Далее к востоку обитают кочевые индийские племена, питающиеся сырым мясом. Зовутся падеями, о них говорят, что они практикуют такие обычаи. Если кто из их соплеменников заболеет, женщина или мужчина, его убивают самые близкие друзья, утверждая, что, если болезнь его съест, его мясо будет испорчено. Он борется с болезнью, но они не обращают на это внимания, убивают его и готовят из него поминальный пир. Если женщина заболеет, ее ближайшие подруги поступают с ней так же, как мужчины поступают с мужчиной. И каждого, кто дожил до старости, они режут словно жертвенное животное и съедают. Но такого практически не бывает, поскольку каждого, кого свалит болезнь, они убивают.
Есть индийские племена, которые придерживаются иных обычаев. Они не убивают ничего из живого и ничего не сеют, у них нет жилищ, а питаются они только травами… Если кто из них заболеет, тот удаляется в пустыню и ложится, и никто о нем не заботится — ни во время болезни, ни после его смерти.
Соитие всех этих индийцев, о которых я рассказал, происходит открыто, как у животных, у всех почти такой же цвет кожи, что и у эфиопов. Их семя, которым они оплодотворяют женщин, не белое, как у других людей, а черное, схожее с цветом их кожи; такое же семя и эфиопы из себя извергают…
Потом я поехал в Мадрас и Бангалор, в Бомбей и Чандигарх. Чем больше ездил, тем больше убеждался в удручающей безнадежности того, что делаю, в невозможности изучить и понять страну, в которой я нахожусь. Индия такая большая! Как описать то, что, как мне казалось, не имеет границ, не имеет конца?
Я получил обратный билет Дели — Варшава с промежуточными посадками в Кабуле и Москве. В Кабул прилетел на закате. Перетекавшее в фиолет ярко-розовое небо бросало последний отблеск на окружавшие долину темно-синие юры. День догорал, погружался в глубокую, абсолютную тишину — то была тишина пейзажа, земли, мира, которую не мог возмутить ни колокольчик на шее ослика, ни дробный топот проходящей за ангаром отары овец.
Полиция задержала меня, так как у меня не имелось визы. Они не могли отправить меня обратно, потому что доставивший меня самолет сразу же и улетел, а других машин на взлетной полосе не было. Совещались, что со мной делать, в конце концов уехали в город. Мы остались вдвоем — я и аэродромный сторож. Это был большой коренастый мужик с иссиня-черной щетиной, мягким взглядом и робкой улыбкой. Он ходил в длинной военной шинели и с винтовкой системы Маузера с каких-то древних военных складов.
Внезапно стемнело, и сразу стало холодно. Меня трясло, потому что я прибыл прямо из тропиков и был только в рубашке. Сторож принес дров, хвороста, сухой травы и на листе железа развел костер. Дал мне свою шинель, а сам закрылся высоко, до самых глаз, темной верблюжьей кошмой. Мы сидели молча друг против друга, вокруг ничего не происходило, где-то далеко стрекотали сверчки, а потом еще дальше заворчал автомобильный мотор.
Утром приехали полицейские и привезли с собой пожилого мужчину, торговца, который в Кабуле покупал хлопок для лодзинских фабрик. Господин Беляс пообещал заняться визой, он находился здесь уже какое-то время и имел связи. Действительно, он не только устроил визу, но и принял меня на своей вилле, довольный, что будет не один.
Кабул — это пыль и пыль. Долину, в которой находится город, пронизывают ветры, несущие с собой из соседних пустынь облака песка, все покрывает и везде проникает светло-коричнево-сероватая завеса, опадающая только в те часы, когда стихают ветры и воздух становится прозрачным, кристально-чистым.
Каждый вечер улицы выглядели так, как будто на них совершается спонтанная, импровизированная мистерия. Царящую здесь тьму прорезают только языки пламени в жаровнях, горящих на уличных лотках, лампочки и лучины бросают мерцающий отблеск на примитивный и бедный товар, разложенный продавцами прямо на земле, на обочинах, на порогах домов. Между рядами огоньков безмолвно проходят закутанные люди, гонимые холодным ветром.
Когда самолет из Москвы стал снижаться над Варшавой, мой сосед дрогнул, вцепился в поручни кресла и закрыл глаза. Его покрытое глубокими морщинами худое лицо было серым. Немодный, дешевый костюм свободно висел на истощенном, костистом теле. Я краешком глаза поглядывал на него. Заметил, как по его щекам текут слезы. И вдруг услышал сдавленное, но ясно различимое рыдание.
— Простите, — обратился он ко мне. — Простите. Но я не верил, что вернусь.
Был декабрь 1956 года. Люди возвращались из ГУЛАГа.
Раби поет Упанишады
Индия стала первой моей встречей с иным, открытием нового мира. Эта неожиданная, пленительная встреча оказалась также и серьезным уроком смирения. Да, мир учит смирению. Потому что я вернулся из поездки пристыженный своим незнанием, неначитанностью, невежеством. Я убедился, что иная культура просто так не откроет нам своих тайн и что к встрече с ней надо долго и основательно готовиться.
Из этого урока следовал вывод, что над собой надо постоянно работать, и первой реакцией было желание бежать на родину, вернуться в знакомые, привычные места, к родному языку, к миру знаков и символов, понятных сразу, без предварительного изучения. Я попытался забыть об Индии, потому что она стала моим поражением: ее огромность и разнообразие, нищета и богатство, загадочность и непонятность ошеломили меня, распластали и одолели. Я снова охотно ездил по родной стране, чтобы писать о ее людях, разговаривать с ними, слушать, что они говорят. Мы понимали друг друга с полуслова, нас объединяла общность жизненного опыта.