— Нет. Оно ведь в Башне, не так ли?
— Частично… И уж конечно вам не попались на глаза трусики Авы Гарднер?
Конде от неожиданности вздрогнул:
— Чьи трусики?
— Авы Гарднер.
— Вы уверены?
— Абсолютно.
— Нет, я их не видел. Но надеюсь исправить эту оплошность. Увидеть нижнее белье женщины — это почти то же самое, что увидеть ее обнаженной. Надо бы взглянуть. Какого они цвета?
— Черные. С кружевами. Хемингуэй заворачивал в них свой револьвер двадцать второго калибра.
— Надо бы взглянуть, — повторил Конде, словно персонаж Хемингуэя. Он поблагодарил Хуана Тенорио за помощь и попросил высадить его на ближайшем углу, так и не решившись спросить, кто из родителей директора совершил непростительный грех, на всю жизнь наградив его столь звучным и многозначительным именем.[5]
Конде любил бродить по Гаване летом под вечер, после того как прошел сильный дождь. Томительная жара обычно спадала до следующего дня, и в воздухе оставался запах влаги, бодривший, словно глоток рома, давая силы справиться с неутихающей главной болью его жизни.
У входа в дом он увидел Тощего Карлоса. И хотя уже много-много лет тот вовсе не был тощим, а стал жирной тушей, прикованной к инвалидному креслу, Конде упорно продолжал называть его старой кличкой, которую дал в далекие школьные годы, когда Карлос действительно был страшно худым, кожа да кости, и никому в голову не могло прийти, что спустя годы он превратится в инвалида войны — чужой войны. Они столько времени были связаны настоящей, чистой дружбой, что стали ближе, чем друзья, и больше, чем братья. Конде каждый вечер навещал Карлоса, чтобы вместе послушать ту же самую музыку, какую они слушали двадцать лет назад, поболтать о том о сем, выпить, когда было что, и жадно расправиться с удивительными блюдами, приготовленными руками Хосефины, матери Карлоса.
— Дождь тебя не зацепил? — крикнул Тощий, заметив его.
— Меня зацепило кое-что похуже. — И он рассказал историю про черные трусики, украшенные кружевами и воспоминаниями о самых соблазнительных складках на великолепной коже Авы Гарднер, — про трусики, которые он не обнаружил в доме Хемингуэя, но уже не мог не думать о них.
— Теряешь чутье, — проговорил Карлос. — Чтобы не заметить такие трусики…
— Просто я уже не полицейский, — оправдывался Конде.
— Не морочь мне голову, чудовище, для того чтобы обнаружить бельишко Авы Гарднер, не обязательно быть полицейским.
— Но все-таки полицейскому это сделать легче, разве не так?
— Так, конечно. Но ведь ты теперь у нас частный детектив. Дико звучит, правда?
— Более чем. — Конде на мгновение задумался, как бы осваиваясь со своей новой профессией. — Стало быть, теперь я тот самый гребаный частный детектив. Ну ты скажи…
— Чего ты еще не заметил, Марлоу?
— Много чего. Например, не узнал, кто убил этого… ну, того, чьи кости, и кем мог быть убитый. Зато обнаружил одну весьма грустную вещь, окончательную и бесповоротную: я понял, кого хочу видеть в роли убийцы.
— Это известно всей Гаване, Конде… Удивительнее всего, что ты раньше по нему с ума сходил.
— Мне нравилось, как он пишет.
— Кого ты хочешь обмануть? Тебе и сам он тоже нравился. Ты говорил, что это настоящий мужик. Помнишь тот день, когда ты всех нас заставил поехать в «Вихию»?
— Можешь не верить, но я в самом деле был тогда убежден, что он настоящий мужик. Впрочем, есть вещи, за которые его можно уважать. Он терпеть не мог политиков и любил собак.
— Кошек. Он предпочитал кошек.
— Да, верно… Но собаки ему тоже нравились, а политиков он не переносил…
— Слушай, а от Тамары никаких новостей?
Конде обвел взглядом улицу. Три месяца назад Тамара отправилась погостить в Милан, где жила ее сестра-близнец, вышедшая замуж за итальянца, и постепенно все реже стали приходить от нее послания и посылки с пармезаном или пакетом нарезки из ветчины, призванные как-то украсить жизнь. Конде в свое время воздержался от официального оформления отношений с этой женщиной, которая причинила ему столько страдании, которая в сорок пять лет по-прежнему нравилась ему так же, как в восемнадцать, и чье отсутствие вынуждало его к нелегкому воздержанию. Тем не менее от одной мысли о том, что Тамара может не вернуться на Кубу, где ее ждут постоянные отключения электричества, борьба за пропитание, уличная агрессия и зависимость от денег, сыра и ветчины, которые периодически посылала ей сестра, у него начинались боли в желудке, сердце и всяких других местах.
— Не начинай мне про это, — произнес он негромко.
— Она вернется, Конде.
— Твоими бы устами…
— Да, парень, крепко она тебя приложила.
— Я просто убит.
Карлос тряхнул головой. Он уже жалел, что затеял этот разговор, и потому поспешил сменить тему:
— А знаешь, я сегодня перечитал твои хемингуэевские рассказы. Они совсем неплохи, Конде.
— Ты до сих пор хранишь эту писанину? А говорил, что выбросишь…
— Но не выбросил и тебе тоже не собираюсь возвращать.
— Это правильно. Иначе я бы разорвал их в клочья. С каждым разом я все больше убеждаюсь, что Хемингуэй был порядочное дерьмо. Начать с того, что у него не было друзей…
— И это ужасно.
— Ужаснее ничего быть не может, Тощий. Разве что голод, который я сейчас испытываю. Кстати, а где наша кудесница очага?
— Отправилась на поиски оливкового масла первого отжима для салата…
— Выкладывай уж все до конца, — потребовал Конде.
— В общем, моя старуха сказала, что сегодня ничего такого не будет. По-моему, она всего-навсего приготовит кастрюлю кимбомбо со свининой и ветчиной, рис, жареную малангу, салат из авокадо, кресса и помидоров, а на десерт джем из гуайявы с белым сыром… Да, и еще она подогреет тамали, что остались со вчерашнего дня.
— И сколько же их там осталось?
— Штук десять. А всего их было больше сорока.
— И мы оставили целый десяток? Явно теряем квалификацию. В былые времена мы бы в два счета с ними расправились. Жалко, у меня в кармане шаром покати, а то бы купили рома, мне он сейчас просто необходим…
Тощий улыбнулся. Конде любил, когда его друг улыбался: это была одна из немногих вещей, которые еще нравились ему в этой жизни. Мир рушился; люди меняли убеждения, пол и даже расу; его собственная страна с каждым днем становилась все более чужой и незнакомой, люди уезжали, даже не попрощавшись, но, несмотря на все невзгоды и утраты, Карлос сохранял способность улыбаться и даже утверждать: