Должен признаться: увидев искры, я ощутил смутный страх. Я поднял глаза к небу. Оно, как и прежде, было совершенно чистым. Откуда этот странный град, эта медь? Это была медь?..
Одна искра упала на мою террасу, совсем рядом. Я наклонился; это был медный, медленно остывающий шарик. По счастью, поднялся ветер, и он отвел сей необычный дождь в сторону от моей террасы. Искры падали весьма редко. Иногда можно было даже подумать: дождь прекратился. Но он не прекращался. То там, то здесь изредка, но постоянно падали несущие угрозу шарики.
Приближался полдень, и никакой дождь не должен был стать помехой для завтрака. Я пошел в столовую залу через сад не без некоторого страха перед искрами. Да, конечно, меня защищал полог, укрывавший обычно от жаркого солнца…
Защищал? Я поднял голову: полог был дырявым.
В столовой меня уже ожидал превосходный завтрак; к счастью, я — холостяк и более всего на свете ценю чтение и еду. Столовая, как и библиотека, была моей гордостью. Пресытившийся женщинами, страдающий подагрой, из всех столь отрадных пороков я мог позволить себе только чревоугодие. Трапезничаю я один, во время еды раб читает мне сказания о разных странах. Я никогда не понимал: как это можно есть в компании; если женщины, как я только что сказал, мне наскучили, то мужчины — вы сами, вероятно, догадались — вызывали во мне презрение.
Добрых десять лет как я не предаюсь оргиям. Я провожу жизнь в своих садах, среди рыб, среди птиц; у меня нет ни времени, ни желания выходить в город. Иногда по вечерам, когда слишком жарко, я прогуливаюсь по берегу ближайшего озера. Мне доставляет удовольствие смотреть на него, серебристое от вечерней луны, но и такие прогулки я позволяю себе нечасто.
Огромный распутный город являлся для меня теперь пустыней, сокрывшей мои наслаждения. Немногие друзья; краткие визиты; долгие часы за обеденным столом; чтение; мои рыбы, мои птицы; иногда — вечер с приглашенными флейтистами; два-три приступа подагры в год…
Подчас я оказывал горожанам честь и соглашался давать советы, как устраивать пиры; упомяну — с определенной долей хвастовства: мною придуманы два-три соуса. Это дало мне право — вот уж предмет гордости! — на мраморной бюст; с таким же основанием можно поставить памятник тому, кто придумал новую манеру целоваться.
Я ел, а раб читал мне. Он читал истории о морях и снегах, эти истории восхитительно дополняла благословенная прохлада амфор. Кажется, огненный дождь прекратился, во всяком случае челядь не выказывала никакой озабоченности.
Неожиданно один раб, шедший по саду с новым блюдом, испустил пронзительный крик. С превеликим трудом, но он все же смог дойти до стола; от невыносимой боли он был мертвенно-бледен. На его обнаженной спине, в образовавшейся лунке, потрескивала обжигающая искорка. Мы потушили ее маслом, а стонущего раба уложили на скамью.
Аппетит у меня пропал; и хотя, чтобы не пугать челядь, я продолжал поедать кушанья, происшедшее заставило меня задуматься. Я встревожился.
Сиеста еще не завершилась, но я решил подняться на террасу. Почти вся земля была уже усеяна медными шариками, — хотя дождь вроде бы не усиливался. Я стал успокаиваться, но вскоре испугался еще сильнее. Вокруг царила мертвая тишина. На улицах города не было никакого движения. Никакого шума. Только время от времени ветер-скиталец шуршал листвой деревьев. Встревожило меня также и поведение птиц. Все они забились в один угол, можно сказать: залезли одна на другую. Мне стало их жалко, и я открыл дверцу клетки. Они не захотели вылететь; сгрудились еще теснее и выглядели еще печальней. И тут я со страхом подумал о несомненной катастрофе.
Я человек не слишком-то образованный, но я знаю: никто нигде и никогда не упоминает о дождях из раскаленной меди. Дождь из меди?! На небесах нет медных рудников. Да и небо к тому же было совершенно чистым. И это пугало более всего. Искры сыпались отовсюду и ниоткуда. Огромное количество мельчайших частиц меди, невидимых в огненных вспышках. Устрашающая медь падала с неба, но само небо все так же безмятежно сверкало лазурью. Мною вновь стала овладевать тревога; странно, но до той поры мне не хотелось думать о бегстве. Мысль «бежать» соединялась с невеселыми рассуждениями. Бежать! А мои трапезы, мои книги, птицы, рыбы, которых я начал разводить, сады, уже облагороженные старыми деревьями, мои пятьдесят лет — в покое, в нынешней радости, в завтрашней беззаботности?..
Бежать?.. Я с ужасом подумал о своих владениях (о которых я ничего не знал) по другую сторону пустыни, о погонщиках верблюдов, живущих в шатрах из темной шерсти, пьющих кислое молоко, едящих поджаренные зерна и горький мед.
Я мог бы переплыть на лодке через озеро — для бегства самый короткий путь, но, что логично, над озером, как и над землей, наверное, тоже идет дождь из огненной меди; в том, что это так, убеждало следующее: я нигде не видел ни одного огонька.
Как бы там ни было, страх, неизвестно почему овладевший мною, лишал меня сил, тем более что сиеста, во время которой я обычно предавался полному покою, еще продолжалась. И кроме того, что-то подсказывало мне: долго так продолжаться не будет. В конце концов, никогда не поздно сесть в повозку.
В эту минуту воздух наполнился густым звоном колоколов. И почти тут же я увидел: дождь перестал идти. Непрерывный звон колокольный стал благодарением Богу; он соединился с привычным городским шумом. Город очнулся от своей краткой летаргии вдвойне оживленным. Кое-где даже стали запускать шутихи.
Облокотившись о перила террасы, я — с незнакомым мне прежде наслаждением — смотрел на вечерний оживленный город, погруженный в любовь и роскошь. Небо продолжало оставаться совершенно чистым. Мальчишки старательно собирали медные зернышки в плошки; медных дел мастера покупали их с охотой. Так закончилась на этот раз кара небесная.
Улицы заполнились многоцветными толпами праздного народа, более многочисленными, чем обычно; помню: я слегка улыбнулся, увидев на изгибе улицы женоподобного юношу, его задранная до бедер туника обнажала безволосые, перехваченные ремешками сандалий ноги. Куртизанки с обнаженным по последней моде животом, — затянутые в белоснежные корсеты, лениво прогуливались, источая благоухания. Старый сводник, стоящий в повозке, держал в руках, словно парус, тонкую пластину олова, на ней были изображены немыслимые совокупления животных: ящериц с лебедями, обезьяны с тюленем, а также девица, которую покрыл исступленный павлин. На мой взгляд, великолепная афиша; к тому же не лгущая. Подпавшие под неведомо какие чары, одурманенные опиумом или асафетидой{18}, животные покорно подчинялись прихотям варваров-дрессировщиков.
Прошел — в сопровождении трех юношей в масках — широко улыбающийся негр; в пыльных городских двориках он исполнял священные танцы. Еще он умел удалять волосы и красить ногти.
Желеобразный человечек — его мягкотелость свидетельствовала о том, что он евнух, — под звуки кротал{19} расхваливал одеяла ручной работы: они прогоняли сон и пробуждали желания. Достопочтенные горожане требовали запретить производство этих одеял. Но город и без них умел наслаждаться, умел жить.