Потому что, хоть это не только праздничное, но и серьезное событие — ведь празднуется ни много ни мало, а спасение Рима — в этот день здесь хватает и обычного мошенничества, и воровства, и проституции, как в любой другой день в этом великом городе. Немногое изменилось за четыре столетия, прошедших со времен Ювенала, или за столетие после того, как Великий Константинополь провозгласил эту империю Христианской Империей; и еще менее того изменилась человеческая натура.
Вот торговец рыбой продает свои «острые рыбные котлетки» — вот уж действительно, сверхострые, лишь бы скрыть, что рыбу выловили в Остии не меньше двух недель назад. Caveat emptor. А вон торговцы фруктами с абрикосами, фигами и гранатами. А вот мошенники и прорицатели, «халдеи-астрологи» с задворков Рима, нацепившие смехотворные мантии, расшитые луной и звездами. Вон хитроглазый молодой сириец с ловкими руками, широкой улыбкой и жульническими игральными костями. А рядом другой, старик, со слезящимися глазами, скрюченный возрастом, грек, как он утверждает, неубедительно рекламирует свое собственное «чудодейственное снадобье» — маслянистую зеленую жидкость в неопрятных стеклянных бутылочках, которую он предлагает прохожим — за деньги, разумеется. За определенное количество монет.
В Риме за определенное количество монет можно купить все: здоровье, счастье, любовь, протяженность ваших дней, благосклонность Бога или богов — все по вашему вкусу.
Деньги могут купить все, даже — как иногда шептали очернители — сам пурпур императора.
Ну ступенях императорского дворца собралось столько монарших домочадцев, сколько туда поместилось. Из каждой двери, из каждого окна люди приветствовали, и кричали, и махали флагами и тряпками, в точности, как и в самом убогом доме города; они неосторожно свешивались из окон своих покоев на пятом и шестом этажах высоко вздымавшихся insulae.
Первыми в триумфальной процессии шли пожилые сенаторы — они всегда шли впереди императора, пешком в знак своей покорности. Этому никому ненужному клубу миллионеров в старомодных тогах, отороченных пурпуром, толпа аплодировала весьма тускло. Потом под громовые аплодисменты пошли лучшие войска Стилихона, его Первый Легион, почтенный Legio I Italica, появившийся при Нероне и располагавшийся в Бононии. Как и в других легионах, в нем больше не насчитывалось полных пяти тысяч человек, скорее всего две тысячи; и они проводили все больше и больше времени с подвижной полевой армией Стилихона, обороняя границы Рейна и Дуная. Но у Флоренции они показали всем, что по-прежнему остаются лучшими войсками в мире. Остальным легионерам достаточно было роста в пять футов десять дюймов, но чтобы вступить в Legio I Italica, нужно было иметь полных шесть футов роста.
Они гордо промаршировали в безукоризненном строю под развевающимися штандартами с вышитыми орлами, драконами или извивающимися змеями, иногда гневно распрямляющимися под действием ветра. Они несли не мечи, а деревянные дубинки, по обычаю всех триумфов, но все равно выглядели суровыми и беспощадными. Сзади маршировали их центурионы с грозными, как всегда, лицами, зажав в кулаках толстые виноградные дубинки. Потом шел наместник Гераклиан, заместитель Стилихона с быстрыми и неуверенными глазами, всегда завидующий, как поговаривали, своему блестящему командиру. А за ним, на благородном белом жеребце, сам Стилихон. Замечательное, длинное и скорбное лицо; умные глаза; повадки одновременно мягкие и решительные.
А рядом с ним ехала незаурядная личность. А следом — еще пятьдесят или около того незаурядных личностей. До такой степени незаурядных, что в толпе, усыпавшей улицы, воцарилась тишина; казалось, что толпа потеряла голос.
Потому что рядом со Стилихоном, на низкорослой и норовистой гнедой лошадке, так закатившей свирепые глаза, что виднелись одни белки, ехал мужчина из тех, кого римляне до сих пор никогда не видели. Ему было, вероятно, за пятьдесят, но выглядел он крепким, как бычья шкура. У него были необычные раскосые глаза, редкие прядки скудной седой бороденки едва прикрывали подбородок. На нем был заостренный шлем и грубый, потертый кожаный жилет, а сверху он накинул просторный, запыленный плащ из потрепанной конской шкуры. Он ощетинился оружием: с одной стороны меч, с другой — кинжал, за спину закинул красиво выделанный лук и колчан, набитый стрелами. Мрачный, непроницаемый взгляд устремлен вперед, и, несмотря на мелкое телосложение, он излучал силу.
Звали его Ульдин, а сам он называл себя вождем гуннов.
Сразу вслед за ним ехали его соплеменники, его личная охрана; они тоже были одеты в пыльные, неопрятные меха, ощетинились оружием и сидели верхом на низкорослых лошадках с лютыми глазами. Аккуратные маленькие копыта выбивали из мостовой завитки пыли. Распахнувшие рты зеваки чуяли запах кожи, коней и пота: что-то чуждое, звериное, что-то безбрежное и дикое, столь далекое от упорядоченных улиц Рима.
Некоторые всадники Ульдина стреляли глазами налево и направо, с вызовом встречая взгляды граждан Рима и глядя на них с неменьшим любопытством. Ульдин смотрел только вперед, но его люди не могли удержаться и не глазеть по сторонам и вперед, на монументальные городские строения; строения таких размеров и пышности, что они с трудом могли постичь это, Даже самые убогие дома, населенные беднейшими римлянами, были выше, чем любые творения рук человеческих, виденные этими всадниками за всю жизнь. А еще там высились дворцы патрициев и императоров, величественные триумфальные базилики, окна в которых были из вещества под названием стекло — оно впускало внутрь свет и тепло, но не впускало холод. Непроницаемые куски зеленого и синего льда, не таявшего на солнце — совершенно непостижимая вещь.
Фантастические, перегруженные деталями Бани Диоклетиана и Каракалла, украшенные мрамором всех мыслимых цветов и оттенков: желтый и оранжевый из Ливии, розовый с острова Эвбея, кроваво-красный и сверкающий зеленый из Египта, а еще драгоценный оникс и порфир с Востока. А дальше Пантеон, и Колизей, и Форум Траяна, и Арка Тита, и величественные храмы римских богов, в чьих сокровищницах, по слухам, хранилось золото половины мира…
И все-таки граждане Рима довольно охотно продолжали приветствовать криками всадников-варваров, признавая, хотя и с беспокойством, что Рим был спасен только благодаря союзу с этими чужаками.
Правда, самые франтовые аристократы отворачивали свои изящные носики и прикрывали рты маленькими белыми платочками, надушенными лавандовым маслом. Некоторые держали шелковые зонтики, прошитые золотыми нитями, чтобы защитить бледную кожу от солнца, и, указывая пальцами на всадников-гуннов, шутили, что все ж таки никому не захочется загореть вот так. Эти франты были разодеты в легкие шелковые тоги с вышитыми на них экстравагантными сценами охоты или дикими животными; или, если они хотели продемонстрировать свое благочестие — со сценами мученичества любимого святого. Что могли бы сказать на это суровые прежние герои Рима, как взъярился бы Катон Цензорий, можно только догадываться. Эти эпигоны, эти выродки…
Как гунны оценили их и сам Рим, можно себе представить.
Говорили, что многие патриции не остались в Риме, чтобы посмотреть триумф. Вяло и надменно сказали они, что в городе будет чересчур жарко, что он будет слишком запружен плебсом и — хуже того — всадниками-варварами, и это просто невыносимо. Вонь будет просто омерзительная. И они отправились со своими друзьями на озеро Лукрин, на залив Путеоли, чтобы, обессилев, лежать на своих расписных галерах, потягивая из кубков фалернское вино, охлажденное снегом, который приносят в кувшинах с вершин Везувия рабы. И, развалившись на галерах, слушая, как рабы тихонько наигрывают на струнных инструментах, они опустят свои изящные руки в прохладные воды озера и посмотрят в сторону острова Искья и вздохнут о днях своей молодости. Или о молодости Рима. Или о любых днях, кроме сегодняшних, и о любом другом месте, кроме этого. О чем угодно, лишь бы не об этих тяжелых днях и требовательных временах.