И все же, не случись этого события, Джордж никогда бы не уставился в это небо — и никогда не пережил бы момента, когда он был единственным, кто действительно жил во всем этом великом, содеянном кем-то мире.
О дальнейшей судьбе старухи он так никогда и не узнал. И что еще удивительнее, он не знал, что дальше было с Роем, как тот излечился от всех своих ран. Джордж даже не мог вспомнить его фамилию, не говоря уже обо всем остальном. Он не помнил, как вернулся в «О, Приди, Приди» — то есть, скорее всего, он просто туда не возвращался, а его родители заняли позицию «бог его знает» в отношении ситуации, когда их сын чуть не отдал концы. Джордж знал, что родители выдали ему сотню долларов из страховки — он купил на них книги, — а остальное потратили на ремонт дома. Но как насчет всего остального? Ну да, он выжил. Но разве это могло быть сравнимо с потрясением, перенесенным его мамашей? С тем, что при этом пришлось испытать ей?
Время шло. Учительница четвертого класса по имени миссис Андерхилл оказалась прекрасной женщиной, но по неизвестным причинам — вероятно, финансовым — его родители не смогли позволить себе даже обильно спонсируемую церковью частную школу. И Джордж — возможно, из-за того, что это место, надо признать, было немного странным и абсолютно не подходящим для натур чувствительных, — все же покинул «О, Приди, Приди» и на следующий год перешел обратно к Генри Бозману. Учился он прилежно, и этого оказалось достаточно, чтобы его родители смогли вписаться в общий круг и выбить ему стипендию для поступления в любой вуз на другом побережье.
Так Джордж оказался в Нью-Йорке. И как тут не вспомнить слова мисс Джонс? Несмотря на недостаток схоластического чутья, Джордж все же выделялся из круга своих сверстников. Он умудрился выцарапать себе стипендию и перебрался в Англию — как раз тогда, когда больше не видел смысла в получении звания и диплома. Ему было уже все равно. Он встретил Клэр. А домой приезжал разве что на похороны. Сперва с отцом произошел несчастный случай на стройплощадке, а потом умерла и мать якобы от сердечного приступа, но, вероятнее всего, оттого, что, ухаживая за мужем, отдала слишком много своих драгоценных сил. Что нередко случается. Джордж остепенился, и теперь он уже жил в Англии дольше, чем в Штатах, что могло бы кому-нибудь показаться важным, хотя никогда таковым не являлось.
История эта, впрочем, произошла на самом деле — во всех деталях, — несмотря на всю свою невероятность. Теперь, спустя столько лет, Джордж понимал, что она перестала быть его личной историей, рассказывающей лишь о части его собственной жизни.
Уж не из-за всех ли этих людей?
Всех, кто прибежал с заправки и из овощной лавки, всех тех, о ком Джордж начал задумываться, когда повзрослел, особенно после того, как сначала стал отцом Аманды, а потом дедушкой Джея-Пи? Всех этих людей, незнакомцев, чьих имен он так и не узнал, а лиц не запомнил, всех этих случайных индивидуумов, увидавших, как двух маленьких мальчиков сбила старуха в огромной машине?
Интересно, случалось ли им рассказывать эту историю? Даже Рою с Джорджем эти мгновения показались мучительными, мгновения, когда никто не сомневался в том, что они, скорее всего, погибнут, и не было ничего — ничегошеньки! — чем все эти взрослые могли бы им помочь. Невыносимость этих мгновений Джордж полностью прочувствовал лишь однажды, когда Аманда, едва научившаяся ходить, в пятнадцати шагах от него вдруг упала с бордюра на дорогу с мчавшимися автомобилями. Она мгновенно перестала реветь, когда увидела, как перепугался ее отец, и ощутила, с какой силой он прижимал ее к груди.
Джордж чувствовал, что связан с ними, со всеми этими безымянными свидетелями, которых теперь не найти — даже в нашу эпоху безудержного всеобщего осетенения. Их жизни ненадолго пересеклись с его судьбой — и случилось то, что происходит — конечно же по-разному, но с кем угодно — каждую секунду и где ни попадя, вот только смысл обретает, лишь когда касается кого-то лично, не правда ли?
На самом же деле — и Джордж часто думал об этом, — хотя в своей версии произошедшего он и выступал главным героем, его, разумеется, неизбежно делали персонажем второго плана, когда ту же историю рассказывал кто-то другой. Как они вообще рассказывали ее? Ведь наверняка же они это как-то делали. «Вы не поверите, недавно со мной приключилось такое! Захожу в супермаркет, покупаю блок сигарет для мужа и две бутылки виноградного сока. Уж не помню почему, но точно помню, что две. Поднимаю глаза — и тут…»
А как насчет старухи? Какую историю рассказывала она в те недолгие годы жизни, что ей оставались? А как насчет водителя «скорой», который, скорее всего, очень быстро забыл о несчастном случае, в котором два пацана отделались легкими царапинами?
И если уж на то пошло, как звучала бы версия мисс Джонс, взбреди ей в голову рассказать кому-либо о белой сумасшедшей, укусившей ее за палец? Как бы она отличалась от версии Джорджа? Или от рассказа его матери, в котором уже все происходило совсем не так, как рассказывал он?
Стоило ли так ломать над этим голову? Джорджу казалось, что стоило, и даже не ради того, чтобы выяснить истину или установить, что же именно происходило в тот или иной конкретный момент. Истин — в чем-то совпадающих, переплетенных одна с другой — всегда было столько же, сколько и рассказчиков. Истина как таковая значила меньше, чем история чьей-то жизни. Забытые истории умирали. А оставшиеся в памяти не просто жили, но и обрастали деталями.
И когда бы он ни рассказывал свою версию этой истории — о причинах своей «неамериканскости», о роли, которую в этом сыграли его теперь уже покойные родители, об укушенном пальце, из-за которого он умудрился в итоге попасть под машину, — беседа сразу же перетекала к другой истории, которую рассказывал кто-нибудь еще, а сам он частенько забывался и, слушая вполуха, на какое-то время погружался в собственные воспоминания.
Он рисовал в них себя — за десятилетия, за океаны и континенты отсюда, под восхитительным голубым небом, в невероятном безмолвии распятым на асфальте, под пристальными взглядами десятков пар испуганных глаз всех этих «сорассказчиков», и, поскольку он мог видеть их, а они — его, во всех различных интерпретациях их жизни пересекались и связывались друг с дружкой в то, что Джордж мог определить лишь как всеобщие объятия, и этот миг длился постоянно — и не заканчивался до сих пор.
И благодаря этому бесконечно повторяющемуся мигу боль оставалась на якоре, страх дремал на привязи, а все остальное казалось удивительным и чудесным.
На этот раз дела у Аманды пошли наперекосяк, когда из всех дурацких мест на нашей зеленой планете они с Рэйчел и Мэй приехали к самому идиотскому — мемориалу «Животные на войне».[5]
— Гребаный стыд! — протянула Аманда, скорчившись в одиночку на заднем сиденье, хотя была выше Мэй чуть не на целый фут и по всей логике куда больше заслуживала места впереди.