знали. Для начала он не собирался оставаться бедняком и обещал себе не бить женщин и не «учить» ремнем своих детей – когда он думал об этом, в груди становилось горячо, глаза щипало, но он не говорил ни слова. То, как он на самом деле относился к отцу, никого не касалось.
Отец Трэвиса-младшего был местным шерифом. Как-то раз Уэйд что-то украл в магазине Хака, его поймали, и шериф Лоутон отвел его на парковку, приобняв за плечи, чтобы провести воспитательную беседу. Они стояли там, склонив головы, словно молились, но на Коулова брата это никак не повлияло, он вечно что-нибудь замышлял.
Он вытащил из кармана оставленный матерью окурок изакурил, понимая, что Трэвис-младший на него смотрит. Мать курила «Пэлл-Мэлл». Он основательно затянулся, было немного больно, во рту стоял отвратительный вкус.
– Сколько пушек у твоего бати?
– Пара.
– Давал тебе подержать?
– Один раз.
Они покидали камешки еще немного, и Трэвис сказал:
– Жаль, что с фермой так вышло.
Коул бросил камешек, тот описал дугу в воздухе и исчез, словно падающая звезда.
– Всякое бывает, – с загадочным видом сказал Трэвис. – В жизни. Никогда не знаешь, что будет через минуту. Предсказать невозможно.
Коул посмотрел на холмы, ожидая, что очертания их размоет. Если на что угодно долго смотреть, оно становится чем-то еще или вообще непонятно чем, о нем начинаешь думать совсем по-другому, и, как правило, оно становится не таким важным. Он интересовался философией, тем, как люди мыслят. И физикой тоже – как один предмет влияет на другой, учился он хорошо, особенно по естественнонаучным предметам. Но в жизни были тайны, которые он не мог объяснить.
Трэвис коснулся его руки.
– Ты в порядке?
Он пожал плечами.
Они шли через лес, в холодной темноте деревьев. Когда они вернулись с ручья, мама вынула из духовки печенье, и они съели его и выпили молока бывших своих коров – на ступеньках в резких лучах солнца. В воздухе еще пахло коровами, сладковатый запах навоза, знакомый с рождения, от него всегда становилось хорошо и спокойно, но, когда он вспомнил о длинных белых коровниках и пустых стойлах, молоко показалось кислым. Он обычно жаловался на работу по дому: отец будил его ударом по спине, вытаскивал из теплой постели, он полуодетый брел в темноту доить и кормить коров и чистить хлев перед школой. Надевать носки было лень, ноги мерзли в старых сапогах, и братья выпихивали его на двор, в теплый свет коровника, где коровы ждали его, перебирая копытами. Он ненавидел все это со страшной силой, но теперь, когда все осталось в прошлом, ему не хватало этого до боли в животе.
Женщины вышли на улицу. Мама, застегивая пальто, хлюпала носом, на солнце было видно, что у нее мокрые глаза. Она сжимала желтую тряпку, как пойманную птицу, и он представил, как та расправляется и улетает.
– С тобой все хорошо, милый? – спросила миссис Лоутон. – Я же знаю, тебе неспокойно.
Он посмотрел на ее морщинистый лоб, широкий оранжевый рот.
– Просто займись своими делами, – сказала она.
– Займусь.
– Спасибо, что пришла, Мэри, – сказала мама. – Пока, Трэвис.
– До свидания.
Трэвис сел в машину. У него были бледные розовые щеки, и когда машина медленно тронулась, он прижался лицом к стеклу, словно дурачок, и помахал, прежде чем машина свернула за угол. Коул поднял руку и держал ее так, пока машина не исчезла.
Он постоял, прислушиваясь к звукам в воздухе. Они были знакомы ему. Он слышал поезд – сначала громко, потом тише, когда тот пошел через лес. Он слышал собак миссис Пратт. В доме мама сидела за столом с конторскими книгами и счетами. Он понимал, что она плакала, хоть она и улыбалась ему, как девчонка, выигравшая конкурс. Он заварил чаю и принес ей на блюдце, пролил немного, звякнула ложка. Потом он взял ее за руку. Нежно, словно защищая, крепко закрыл глаза и попытался что-то передать ей, что придало бы ей сил, потому что он чувствовал – она далеко, она словно тает, становится безмолвной фигурой фона, которую никто не замечает. В старой розовой кофте, она смотрела на стол, где были разложены счета, словно пасьянс. Она была будто далекий сигнал тревоги. Когда знаешь, что что-то случится, дурное, опасное.
Потом она встала, отнесла пустую чашку и блюдце в раковину, вымыла и поставила в сушилку, и при виде всего этого ему стало полегче. Вошел отец в грязных сапогах, протопал по полу и лег на диван, а она стояла и смотрела на него, такая бледная. Она подошла и сняла с него сапоги, и он позволил ей это сделать, словно был маленьким ребенком. Она укрыла его одеялом и положила руку ему на лоб, как клала Коулу, когда тот температурил, и посмотрела ему в глаза, а его отец посмотрел на нее. Она сказала Коулу выйти и пожелала хорошего дня, но он сказал, что ему не хочется, и она не стала его заставлять. Пока отец спал, а по телевизору шла какая-то ерунда, она с полным ярости взглядом гоняла тряпку по ветхим доскам. Она убрала спальни и ванные комнаты, взяла свежевыстиранные простыни и вынесла их в корзине на улицу, чтобы развесить на веревке. Было холодно, Коул помогал, и мокрые простыни бились об их тела, заставляя его думать с холодком о смерти и о тенях, которые он не раз видел в поле – мужчины вставали из земли в кавалерийской форме. Они проходили в школе Революцию, и он знал, что в полях за домом шли бои. Дед говорил, что можно выкопать их медные пуговицы, и клялся, что у него где-то есть целая посудина таких. Когда они вернулись в дом, она начала собирать весь хлам, которым никто не пользовался, и складывать его на старую попону – поломанный тостер, ролики, которые были не по размеру, старую музыкальную игрушку из детства – и когда складывать было больше некуда, она связала концы, как узелок Санты, и закинула в грузовик, они отвезли это все в город и отдали в церковь. Коул ждал в грузовике, пока она говорила с отцом Гири во дворе. Утро было облачное, но теперь с неба лился солнечный свет и плескал им на спины. Отец Гири приобнял ее за плечи, и она кивала, слушая его, держа ладонь над глазами, словно салютуя, и Коул понял, что мама не привыкла, чтобы ее касались так ласково, и ей, видимо, не нравилось.
По дороге домой они остановились возле закусочной,