его тело-взгляд, она с остервенением подумала, что вот у нее были мужчины, а он стоит тут и заставляет ее думать, что это дурно. Он зовет ее куда-то в неизреченное время, когда она не была чиста – нет – это все враки о женской чистоте, по крайней мере со времен либо первых месячных, либо мало-мальского желания обратить на себя внимание детсадовского мальчика. Он пожирал ее глазами, корил, и в этом страдальческом его взгляде было что-то оскорбительное для всей ее женственности. Наконец, она написала Вилли. Тот пришел со стороны гавани спустя пять минут, на ходу запахивая пальто, отороченное искусственным мехом, подошел к ее стеклу, как будто не замечая бродягу, и стал улыбаться ей, обнажая мраморные паросские зубы.
Он оглядывался по сторонам, но ничего не видел, а бродяга стоял позади него в двух шагах и смотрел на Катерину с удрученной и сострадательной насмешкой.
Катерина застучала по стеклу. Вилли отпрянул и снова огляделся вокруг, женщины из других сиреневых и красных витрин стали смотреть с нагловатым любопытством в их сторону. Охваченный фиолетово-пятнистыми огнями куб Леопольды снова пустовал. Вилли повернулся к Катерине с перекошенным лицом, и страх пригвоздил Катерину к стулу, она не могла вынести сочетания бычьего, становящегося яростным, взгляда Вилли и жалко-жалеющего взора бродяги.
Она очнулась, услышав, как Вилли набирает замковые числа на двери, быстро вскочила со стула и, в чем была, распахнула дверь, поспешно взяла Вилли за ладонь и указала на бродягу всей рукою. Последовал удар.
В рождественские дни Катерина ходила по городу в солнцезащитных очках и в куртке с башлыком, которую она привезла из дома. Ударили холода, и пепельная скорлупа неба растрескалась, побелела, и из него выступило огромное синюшное тело Того, Кто был над землей. На площадях пахло имбирем и гвоздикой, в окнах домов переливались цветами невротические огни, а Катерине казалось, что городу хорошо от ее несчастий, что он глумится над ней. Вилли она простила скоро и любовно, тому больше досталось от Леопольды, которая, едва узнав, что произошло в ее отсутствие, схватила его за волосы и стала таскать из стороны в сторону, выкрикивая французские ругательства, а на лице Вилли застыл такой испуг, как будто его проклинала ведьма.
Катерина затерялась в толпе, выступившей из бордовых ворот, крепящихся на огромных заклепанных петлях. Ей стало любопытно, что находится внутри: прогулками она пыталась разгулять свою тоску. Она вошла во двор, окруженный кирпичными домами с черепичными крышами, калитка сада, засаженного голыми кривыми вязами и дубками и обрамленного оградой из остролиста, была закрыта на велосипедный замок. Катерина прошла к церкви по мшистой брусчатке мимо покинутых лет пятьдесят назад келий-домов, теперь в них жили вполне мирские люди. К стене одного дома был прислонен велосипед, сидушка его вместе с передним коробом была заставлена горшками с высохшим вереском.
В здешней церкви было пусто, убранство тонуло в полутьме, алтарного образа было не различить, дневной грязный свет падал лишь на боковую капеллу, неподалеку от которой на столике лежала книга благодарностей. Катерина принялась листать ее и увидела надпись на русском, помеченную месяцем ее приезда во Фландрию: «Спасибо Богу за возможность жить и радоваться жизни». Три восклицательных знака. Почерк обильно-довольный, сродни написанному. Могла ли теперь она оставить такую надпись, если бы знала, что произойдет с ней потом?
На выходе напротив книги благодарностей она заметила рождественский вертеп с неумело исполненными фигурами: три волхва были сделаны из папье-маше, Богородица порочно улыбалась подведенным красным ртом, а верблюд, склонившийся над ее плечом, напоминал скорее сенбернара. Ясли пустовали, солома была раскидана как попало, а свечи, початые по верхам, были затушены.
На обратном пути на площади она увидела, как ратуша, увешанная огнями, так что неосвещенными остались только средокрестия окон, в одночасье заполыхала в ранних сумерках. Перед нею под искусственным раскидистым деревом дымил котел с зеленоватой водой, порывом ветра до Катерины донесло запах пахучих масел, она поморщилась и отвернулась к домам, ютящимся к собору. И здесь, подняв глаза, она снова увидела бродягу, но не в человеческом виде, а в виде огромного образа, распластавшегося по укрывке. Он шел, побиваемый камнями и поруганный толпами уродливых людей, и смотрел на нее так же уничижительно-сострадательно, как в тот раз, когда она позвала себе на подмогу Вилли. И в этой сострадательности она различила насмешливость, которая делала его сострадательность человечной, так и мудрости человеческой необходима щепотка вздорности, чтобы навсегда остаться непререкаемой. Губы читали вслух по-голландски: «Осмеяние Христа», какой-то из бесчисленных Брейгелей, и хлопок смеха донесся откуда-то из окрестных рестораций, и Катерина, убежденная, что этот смех относится до нее – до ее солнцезащитных очков, до ее ремесла, потому что она узнана кем-то из этих мужчин, что сидели под навесом в средоточии обогревателей, в которых саламандрами крутились языки пламени, побежала с площади прочь и, поворачивая в переулок, столкнулась с огромным надувным снеговиком, трепетавшим зазывалой. Она механически извинилась и подумала, что она должна сказать обо всем Леопольде, пускай та примет ее за сумасшедшую, но молчание – хуже непонимания.
Леопольда выслушала ее внимательно, без осмеяния.
– То есть он похож на человека с картины? Очень может быть. Клошары часто походят на святых.
Леопольда говорила вяло, будто намазывая на хлеб подтаявшее масло. За окном туман окутал фонарные столбы, так что пустующие напротив витрины подернулись лиловой пеленой.
– Это он и есть.
– Это ты подумала, потому что Вилли не увидел того бродягу за спиной? Так он накурился – и все!
– Не в этом дело.
Голос Катерины звучал убежденно, только она сама еще не знала, в чем именно она убеждена.
– То есть к тебе пришел он? – и Леопольда, усмехнувшись, подняла палец вверх, указывая на комнату, где она принимала мужчин.
– И не к таким, как я, он приходил, – ответила Катерина, потом, повременив, сказала неуверенно, – ведь он приходил? Приходил?
Леопольда пожала плечами: на работу предстояло выходить через час.
В ту ночь Катерина никого не принимала, пользуясь робостью Вилли, который теперь трусил и наблюдать за ней, и заходить к ней, она изредка спускалась к стеклу и минуту-другую напряженно смотрела по сторонам, покажется ли бродяга снова. Но никто не приходил. Катерина была теперь одета в рубашку, заправленную в укороченные лазоревые джинсы, если бы у нее было что-нибудь строже, она бы и оделась по-другому, но как, в каком виде должно принимать его? А что если это не он, а кто-нибудь из его воинства? Что если она вообще сходит с ума? В нетерпении она стала там – на верхнем этаже – на постели, заправленной красными простынями, грызть ногти. Они ломались охотно и весело. Ей было тошно от себя, ей хотелось обратно домой – прочь из города, выстроенного туманом, где все было лживо: от людей, чьи улыбки крошились, как имбирное печенье, до моря, до которого она полгода не могла уже добраться. Да, вначале ей захватывало дух от того, чем она занимается, но потом… она осознала, что умрет точно наверняка не потому, что ей так суждено, а по собственной вине, которая началась с первого, еще черноморского ее мужчины. Гадкая мысль мучила ее: смерть вошла в нее через секс.
Он появился в половине шестого утра. Куб Леопольды как всегда пустовал, а в противоположных стеклах в лиловых светах кое-где стояли полуобнаженные женщины, только он смотрел на нее, невидимый им, без всякой улыбки, сосредоточенный, будто уловив волнение Катерины, ее готовность к полному развоплощению, а потом и преображению – отчего же нет? Он приблизился, тяжело ступая, Катерина бросила взгляд на его стоптанные ботинки и подумала, что она недостойна их отмыть. Он приблизился почти вплотную к стеклу, в его взгляде покоился огромный мир, все его состояния, погруженные в каждое мгновение прошлого и будущего. Она чувствовала, что этот мир – огонь.
Встрепенувшись, Катерина сама потянулась к двери и ее распахнула, вопреки всем правилам, которым наставляла ее Леопольда. Он, не смутившись, перевел на нее взгляд. Катерина вышла к нему на улицу и, горя осознанием собственной никчемности, убежденностью того, что жизнь ее не стоит и гроша и что она все делала вкривь и вкось, упала на колени перед