ним на влажную брусчатку. Колени саднили, накрапывал бутафорский дождь, но бродяга скоро поднял ее, ничуть не изменившись в лице, и завел ее в застекленное пространство.
Катерина всхлипывала заливисто, всей грудью и говорила по-русски:
– Я такая плохая, меня нет никого хуже. Я ужасная.
Бродяга посадил ее на высокий барный стул прямиком под застывший потолочный крылевик и стал гладить ее по голове, что-то тихо приговаривая.
– Что мне делать? Что? – спросила Катерина, немного успокоившись.
Он взял ее за руку и повел вверх по лестнице, но Катерина отшатнулась от него, не столько почувствовав, сколько услышав бумажный шорох смятых в руке денег. Бродяга нетерпеливо улыбался и причитал по-голландски ротовой дырой:
– Хватит-хватит, ведь этого хватит?
Катерина рванулась с лестницы и недоуменно-спасительно ощутила под ногами пустоту.
утро было глазом
Утро было глазом, рот – изодранные облака, вставай, не бойся, алые ногти на пальцах – залог легкого поведения, что если ленту зажует – туда-сюда – сколько вам лет? семнадцать? – рот, белый мел, перед зевотой страха, как будто кто-то боится с самого Эос – казеннокудрая, сказал он, бровь утекла, как гусеница, в душе на зеркале рисовал чибисов, разбирался в птицах, ей казалось, он старше на время. Ночь жаркая, миновала до, как нота, – октавой ниже, и что-то холодное, как прикосновение к сентябрьской батарее, грудь волосатая, кучерявистая, вспоминается сомнительное лето – другой кричал ей: «Туретчина, неродная сторона!» – но тогда все было по-другому, резче, самолет козлил, она впервые узнала это слово. Третий курс, куклы, влачение учебы, что сказал Кант о восприятии, все потонуло во сне, и ей приснился номер билета, двадцать второе – ее день рождения и день смерти дедушки восемью годами прежде, не за что ухватиться, месяцы-дни, они непористые, мазь за четыреста пятьдесят, и на кассе она взглянула на нее, как на шлюху, давно этим занимаетесь? Недоумение, изображение чувств – работала на себя – скорее подарки, исполать тебе, добрый молодец, – из времен филологического флера – мора, захудалая мышь, похудела на десять, в глазницах нарезанные поперек огурцы, старение от соприкосновения с телами, главное, помнить простые правила, никогда не давать в долг даже самым близким подругам, пятерня на душном зеркале, он кричит из-за двери – фен вот здесь – еще бы завтрак в постель, слишком многого – содержанка филологии – подкладывать поролон в бюстгальтер, стремиться к вечности и вот так закончить? Встретимся еще, спрашивает золотонесущий, рожистый, и запах у него отталкивающий, как за птицефабрикой, – далеко-далеко, долго ли, луна-фурункул – это не в моих правилах – дважды против прежнего, только я буду не один, не в моих па, пачка, ноги сдвинуты, неужели тебе не любопытно? время крутится, стрелка-сосуля, выходи скорее! нечего воду лить! – вспоминается дом – как не было приезда в столицы, сразу обе, и расплескалась мысль, вот здесь в переносице вызрела, а потом, как запах, сошла, – и это уподобление – здесь сообщающиеся краны, воды не останется! выходи, я сказал! – и вдруг что-то испугалось в ней, не сама она, страха не было, жуткое предчувствие – сегодня вечером, когда она встретится с ним во второй раз, тушь прокручивалась и ссыхалась, плеск волн, он сказал ей, нечего ждать, что я буду тебя содержать, ты уже взрослая, но папа – никаких пап – принеси мне гель для душа – и заставлял закрывать глаза на то, что было и чего не было, – и Христос пялился, как милиционер, с распятия, может быть, все кончится, и овцы на надгробиях, заклание и жертвы, в музее никого – смотрители-тени, а утро, как гранат, полный плодов-солнц, разгрызай любое, если уподоблять тебя Вселенной, сказала мама, то ты бесконечно состоишь из миров, ушла от них безвременно. Чибис покрылся испариной и исчез, а может быть, свиристель, она не разбиралась в птицах – он стучал в дверь – я дам тебе сам-три, только приди вечером, поцеловать рыбу в рот, потом отца – только поцелуи у него в губы и не только, лучше с чужими, чем с отцом, и надо любить, но как-то недосуг, может быть, она в самом деле бог – в неизвестной ванной на таком-то этаже, бог в каждом ее пальце – и она не продает себя – дурацкое выражение – три, садитесь! – а жертвует своим телом, потому что душой – как-то стыдно, стрельчатые крылья, стрижи-паникеры, запах из самого нутра двигателя – пыхает – пахнет манго, приехали, вылезай! – никаких греческих городов здесь не осталось, все это наваждение, я дам тебе в четыре раза больше, и клянусь без всяких непотребств, ты полюбилась мне – за одну ночь? – завернутая в два полотенца, одно – вафельное – вокруг рыбьего тела, другое – вокруг верха головы, тюрбан чинил им автомобиль и говорил с отцом о небе – необыкновенный автомеханик, черный ночью, не смуглотой, – мушмулой обливались линии жизни на ладонях, звездное небо гроздьями повисло над ними, отец расстегнул бюстгальтер, сказал, доверься мне, и рыдала в кустах цикада, и казалось, что это она все с ней делает, а отец – кожа, нацепленная на нее, и тюрбанный не смотрел на них, гаечным ключом бил по капоту, что с них взять, перламутровые глаза, насекомое заговорило – что теперь делать, папа? – ты, который должен был защищать, – и мать далеко-далеко – как валяние на сене, круглые скатки в поле, и стучит изо всех сил, так что дверь дрожит, выходи давай, нам пора освобождать номер, мне идти на работу, ты-то будешь отсыпаться – как мое имя? – я всего лишь хотела ногтем поднять воспоминание, забился песок, рутинно-рутовый, как сливное отверстие волосами, обмылки радости на углах ванны, сахарницы в туалете, в детстве откармливал меня сахарной ватой, я боялась откусывать и оставлять желтые следы на теле, порок отражается на лице – я говорю, папа, что нам теперь делать, – он гладит межгубную впадину и отвечает – ты хорошая девочка – вон упала звезда, загадай, чтобы мы были тили-тесто, выходи давай, сколько можно там зависать, я вычту из положенного тебе, – мне страшно, посмотрела на небо сквозь сон, как будто не было над головой восьми этажей, и чувство гадливости к самой себе переполняло, неужели для этого меня рожали, волосатые руки – раздавленные дождевые черви, он давил их и насвистывал, а потом спросил: это все, что ты хотела мне рассказать? – ты мне не поможешь, я была с тобой откровенна, – ты изменила мне с отцом, ты слово, которое запрещено употреблять, дважды два разинутых губ, порванной чести, чаинки не хотят оседать на дно, чаинки хотят сказать: беги! – и колотится в дверь, говорит, я сам-пят тебе заплачу, только сделай – и соскользнуло, и вкус того, что делает ребенка – как творог – должно быть, так чувствуют телята, тюрбан надвинут на лоб, тебе сколько лет, девочка? – все зависит от того, какой сейчас год, что же, ты умеешь, значит, разные трюки? – один говорил по-английски, хотя пахло, как от русского, хотел представиться не тем, чем был на деле, – и цикада обняла меня своими богомоловыми лапами-секаторами – никому не говори после нашего возвращения в Россию, ты плоть от плоти, я могу отсечь тебя, как палец, мокрый мох – он долго в нем ворочался, сухость во рту, и не только, молиться богу – не получается, свечи потухают, немые демоны в церкви окрыляют, шепчут – почто тебе, ты испорченная, не хотелось жить, и почти покончила собой, дни разбивались, как арбузы, дороги-нити карабкались низами, с оттягом надеваешь чулки, и верхние резинки отворачиваются, как подруги, а что она действительно этим занимается, только тихо, палец прирастал ко рту, нос удлинялся, тебя не узнать, дочка, – мама, ты давно умерла – и пускай ты тянешь руку с иконы, пускай пожрала барашкового Николая, тебе все равно хуже, чем мне, молюсь, Богородице, Сыне Лукавый, изшед из меня – давай уже скорее! – иначе я выбью эту чертову дверь – не поздоровится, вжалась в сливной бачок, Дево, радуйся, растление-перетление, и сказали, поставим вам тройку при условии, что вы наберетесь ума-разума в сентябре, и гостиница прислала письмо, в котором спрашивала: понравилось ли вам пребывание у нас – не перечет, чет и нечет, – вместе с отцом на двуспальной кровати – я тебя не склонял, белые киты на потолке с утра, фонтан цемента из дыхала,