жалкой» жизнью бесконечной потери, непрерывного развосуществления. Таков «порядок вещей»…
17…истинный район существования…
В конце своих лекций по проблемам феноменологии Мартин Хайдеггер выражает открытую неприязнь к философии чувства: «…Кант, первый и последний научный философ, философ величайшего после Платона и Аристотеля размаха, считал нужным сказать против философии чувства». Хайдеггер высказывает надежду, что его лекции завершат борьбу против «философии чувства» (с его точки зрения совершенно несерьёзной) за научную (надо понимать – серьёзную!) философию. Там же читаем такое его соображение: «…никто не может предчувствовать солнце, если однажды его уже не видел…». Но что делать земному ходоку, не имеющему крыльев, если он, тем не менее, чувствует восторг полёта? Что делать бедному временному человеку, который никогда не видел вечности, но пред-чувствует её острейшим образом, мечтает о ней, видит в ней заветнейший, сокровеннейший, единственный смысл, и из чувствованья своего, из своих пред-чувствий (которых, следуя Хайдеггеру, и быть-то не может!) не только созидает столь раздражающую Хайдеггера «философию чувства», но воздвигает на этом чувстве веру и ею живёт? С точки зрения Хайдеггера такой человек покушается на незыблемость неявного бытия, грубо нарушает непреложный закон Dasein[5]. Ситуация, конечно, опасная для объективного распорядка «здесь-бытия» или, как принято выражаться – «порядка вещей». Но как субъект (а не как объект, не как вещь), человек всегда будет творить «философию чувства», никогда не перестанет бороться с законами замкнутого «здесь-бытия». Чувство есть самое важное, самое сокровенное, самое ценное для человека, ибо чувство есть медиатор наслаждения. На поверхностное рассудочное раздражение Хайдеггера отвечает созерцатель глубин Андрей Платонов: «Прушевскому казалось, что все чувства его, все влечения и давняя тоска встретились в рассудке и сознали самих себя до самого источника происхождения, до смертельного уничтожения наивности всякой надежды. Но происхождение чувств осталось волнующим местом жизни; умерев, можно навсегда утратить единственно счастливый, истинный район существования, не войдя в него» («Котлован»). В душе человеческой происходят все наивные чувства, произрастают все надежды. Когда в рассудке окончательно гибнет последняя наивность упований, душа всё равно остаётся непреклонным и непобедимым генератором любви, веры, наивной надежды на жизнь вопреки смерти, а жизнь вопреки смерти обетованна только в Духе. Когда рассудок уже бессилен, чувства… – и человек иногда даже осознаёт это, – есть для него «истинный район существования», ибо только через чувства связан человек с Духом, рассудком же может лишь констатировать эту сверхразумную… эту безумную связь. И страх души так и не войти в истинный район своего существования, остаться растерзанной на задворках рассудка «до смертельного уничтожения… всякой надежды», есть глубочайший страх человеческий. Бердяев называл его мистическим ужасом смерти. Рассудочные концепции, голосующие против «философии чувства», как и вообще все принципиально умственные философии, есть, таким образом, лишь жалкие попытки примирить кричащий духовный алогизм положения потенциально бессмертного человека с убийственной логикой материального мира, мира времени и смерти, то есть ставят человека перед непосильной дилеммой, которую Пауль Тиллих определяет как терзающее «осознание конечности на основе осознания потенциальной бесконечности». Только чувства, только немеркнущая и из ума не выводимая интуиция… – «единственно счастливый, истинный район существования», где человек ещё может совершить в себе и удержать в себе осознание своей «потенциальной бесконечности». Этот истинный район существования не может быть пропущен человеком, должен быть им достигнут, потому что там всё самое драгоценное, там истинная жизнь. Даже в содоме торжествующего безбожия из души человеческой никогда не будет окончательно вытравлена вера в этот поразительно угаданный Платоновым внутренний мир.
18…неправда и противозаконность…
Пусть и тысячекратно узаконенное в «здесь-бытии», в естественном порядке мира сего (в хайдеггеровском Dasein), время всё равно остаётся для чувства человеческого незаконным, насильническим. Душа и сердце знают больше, знают лучше. Мудрость сердца ближе к Истине, чем тощий рассудок. Платонов говорит так: «Когда умерла его жена… Пухова сразу прожгла эта мрачная неправда и противозаконность события» («Сокровенный человек»). Вот именно, «противозаконность»! Закон смерти, продиктованный человеку временем падшего мира, для сердца человеческого остаётся «мрачной неправдой», ибо интуицией подсказано, а в сердечном чувстве пережито и таким двояким образом неотменимо дано человеку превышающее знание, что он сотворён для вечности, а не для времени, что «Бог не сотворил смерти»./Прем. 1, 14/
Владимир Эрн так говорит о смерти: «…смерть наша всегда приближается к нам против нашей воли. Мы не хотим её, а она приближается. Мы бы сделали всё, чтобы прогнать её, но она, смеясь над нашим бессилием, приходит и совершает с нами то, что нам противно и страшно. Таким образом, смерть всегда насильственна. Смерть же насильственная есть смертная казнь». Хайдеггеровский рассудок, восстающий против «философии чувства», пытается легитимировать смертную казнь и делигитимировать любой духовный протест, любое восстание сердца против безжалостного «порядка вещей» столь милого ему Dasein.
Всевластие времени переживается глубиной человечности, как тирания узурпатора. «Пан темпос»[6] мира сего есть пожизненное тюремное заключение со смертной казнью в конце, и Дух человеческий, сердце человеческое никогда не смирятся с этим. Нелепо в аспекте материалистическом и совершенно внятно в аспекте религиозном восклицание Вл. Эрна: «Мы должны освободиться от двух вещей: от господства над нами времени и от господства над нами смерти». Мы вновь обращаемся к Андрею Платонову, к его потрясающим духовным прозрениям: «Чепурный положил голову на руки и стал не думать, чтобы скорее прошло время. И время прошло скоро, потому что время – это ум, а не чувство…» («Чевенгур»). Время – это ум, а не чувство. Время – это умственное отражение и упорядочение того, что происходит с нами, что протекает мимо нас, отдаляясь в измерениях всё того же умственного взгляда. У Бродского есть сходная по мысли строка: «Время же, в сущности, мысль о вещи». Для чувства не существует времени, для чувства нету вчера, для него нету и завтра, а есть сгусток экзистенции, где всё неразрывно, всё сейчас, где прошлое так же остро, так же близко, как настоящее, где очевидный для ума факт, что жизнь прошла, совершенно не ощущается сам по себе, не убеждает чувство, а лишь насилует душу холодом умственного приговора. Вот так это рисует Платонов: «Назар обнял мать. Она была сейчас лёгкой, воздушной, как маленькая девочка, – ей нужно начинать жить сначала, подобно ребёнку, потому что все силы у неё взяло терпение борьбы с постоянным мученьем, и она не имела никогда свободного от горя остатка сердца, чтобы чувствовать добро своего существования; она ещё не успела понять себя и освоиться, как наступила пора быть старухой и кончаться» («Джан»).
А так переживает у Платонова близость смерти ребёнок: «Маленький мальчик Саша