стремилось к чему-либо надлежащему на свете, и тайная надежда мысли обещала ему далёкое спасение от безвестности всеобщего существования» («Котлован»). Человека мучает «безвестность всеобщего существования», он верит в нечто такое на свете, что отражает и выражает именно и только его, что «надлежит» именно и только ему, как его уникальное, не допускающее замены восуществление. И это не поверхностный каприз психики, не прихоть самолюбия, а «основное чувство жизни», зов сокровенности. Это колоссальная всечеловеческая интуиция о единственном надлежащем каждому месте, которое не может быть занято другим, об исключительном значении, которое не может быть перенесено на другого. Платоновский Пухов говорит: «Без меня народ неполный» («Сокровенный человек»). Этим идиотизмом ли, святою ли простотой, говорит «основное чувство жизни», которое каждый из нас непосредственно обнаруживает в себе, вооруженный этим в юности, как верой и надеждой, в старости отягощенный, горьким разочарованием так-и-не-найденности, так-и-неисполненности… пропущенности «чего-либо надлежащего на свете». Неутолённость «основного чувства жизни» — судьба абсолютного большинства людей, ибо мир преобладающей материи хладен и равнодушен к человеку, как неповторимой и не повторяющейся сущности, требующей восуществления, как уникальному смыслу, требующему раскрытия. В мире заменимы все. В Духе же нет заменимых, каждый незаменим, ибо Бог творит не как скучный ремесленник, и даже не как крепкий профессионал, а как величайший вселенской гениальности художник, никогда не повторяясь, не мультиплицируя, но всякий раз сотворяя единственное и незаменимое – от неповторимой, никогда не совпадающей полосатости каждой зебры и тигра до неповторимо индивидуального существа каждого из нас. Именно поэтому даже самый забытый жизнью человек теплит надежду на «далёкое спасение»… (пусть далёкое, но всё же спасение'.)… от равнодушия падшего мира, от «безвестности всеобщего существования», превращающей каждого в заменимого и всех – в необязательных.
14…для краткой насмешливой игры…
Мрачная физиология мира сего, построенная на физике падшей плоти и обусловленная логикой времени, несущего тление, не может быть физиологией Рая, иначе мир безгрешный ничем не отличался бы от мира греховного. Всемогущему Творцу равно чужды и физика и логика мира сего. И то и другое есть лишь опыт жизни падшего Творения. Физика – приспособительное познание этого мира, потрясённого грехопадением. Логика – вынужденное послушание «вечным истинам» опять-таки этого мира. Мира, очень важно понимать, не Богом данного (Бог устраивал мир совсем иначе – образом райским, а после отпадения мир получил адскую ориентацию!), а человеком изуродованного, отравленного плодами познания зла: «всё было странно для него в этом существующем мире, сделанном как будто для краткой насмешливой игры. Но эта нарочная игра затянулась надолго… и смеяться никто уже не хочет, не может… внутри бедных существ есть чувство их другого, счастливого назначения, необходимого и непременного…» («Джан»). Сей мир является душе как нечто неправильное, неистинное, неокончательное… как сделанное «нарочно» для «краткой насмешливой игры». Душа, прозревшая духовно, очнувшаяся к чувству (не пониманию, а именно чувству!) Истины, может пережить этот мир только как насмешку над Истиной Замысла Божия. Взору спонтанного духовидца Платонова безу-сильно открывается неистинность, нелогосность состояния твари и Творения. Сквозь мучительную неокончательность чудовищной «насмешливой игры», над которой никто уже не хочет и не может смеяться, он алогично прозревает «другое, счастливое назначение» бедных существ, и прозревает его не как возможное, а как «необходимое и непременное». Человек живёт не по истинному своему назначению, то есть живёт не по-настоящему. Андрей Платонов имеет внятную интуицию иного назначения человека, иного Замысла о человеке.
15…История грустна…
Для глубины религиозного сознания, мир в его историческом времени есть отпадение от вечности Бога. История мира есть история грехопадения, история безбожия, а значит и время мира, время историческое, есть нечто внебожественное, и может рассматриваться как атрибут падшести. «История грустна, потому что она время и знает, что её забудут» («Чевенгур»). Так устрашающе просто говорит Андрей Платонов о «молохе» истории, перед которым раболепно ползает на четвереньках убогое человеческое большинство, роится над её «святынями», роется в её анналах, пытаясь извлечь оттуда смысл жизни и свободы, но извлекает всякий раз лишь чертёж прозябания и квадратный корень косной необходимости. Ясновидящий Платонов не борется с «ложным величием истории», которое справедливо крушил весьма дальнозоркий, но не ясновидящий Л. Толстой. Из духовного космоса, откуда глядит Платонов, просто прочищается суть и прорицается участь истории: «она время», «её забудут». Меня восхищает и пугает головокружительная духовная высота, с которой смотрит на мир этот человек и художник, до сих пор, а возможно уже навсегда, постыдно не понятый своей страной.
16…исчезнувших быстро забывать…
«Чегатаев не понимал равнодушного, окончательного забвения; он помнил людей неизвестных и давно умерших, – даже тех, которые были ему бесполезны и сами его не знали, – ведь иначе если погибших и исчезнувших быстро забывать, то жизнь вовсе сделается бессмысленной и жалкой», – так говорит Андрей Платонов («Джан»). Род безлик и равнодушен к судьбе конкретного человека. Исполнив репродуктивную функцию, то есть, продолжив род, человек по логике жизни (в «порядке вещей») отпускается родом в смерть и забвение. Сердце может скорбеть об утрате близкого, переживать это как невосполнимую потерю, может даже разорваться от невозможности исполнить предельное требование Любви, требование вечности для любимого. Род непотрясаем и неостановим, он идёт вперёд, в этот кошмарный и бессмысленный «перёд», как песком занося забвением память. Но душа человека забвения не приемлет, но Дух божий в человеке на забвение ропщет и восстаёт. Род безличен, и жизнь рода стирает, в конце концов, всякое конкретное Лицо. В родовой стихии Эрос твари не может восуществить себя в качестве вечного смысла, род обрекает на забвение всех дорогих и всё дорогое, ибо и те, кому были дороги дорогие и дорого дорогое, канут в забвение. Но это не страшно, говорит родовая этика, это нормально. Жить ради себя не надо, оно того не стоит («сколько той жизни!»)… жить надо ради детей, а детям… – ради их будущих детей, а тем, будущим… вновь ради будущих и т. д. Настоящее всегда в будущем. Так постановляет род, наперёд превращая каждую персональную судьбу в средство для следующей, то есть, равно обесценивая все судьбы. Какой горькой иронии полон Пушкин: «Сердце в будущем живет, Настоящее уныло». Ну конечно, конечно уныло! «Если жизнь тебя обманет» то и непременно будет уныло настоящее. Просто потому, что оно ненастоящее. Ну и тогда уж конечно: «Все мгновенно, все пройдет, Что пройдет, то будет мило». В родовой стихии рассеивается (развосуществляется) всё настоящее, всё персональное. В неусыпной заботе о будущем неприметно утрачивается всякая сущность. И жизнь рода, торжественная и веками торжествующая традиция, как и всякая иная материальная жизнь, оказывается «бессмысленной и