сильно досталось за его выпады против Петра I. Надежды Головина, связанные с его книгой, однако, не оправдались, примирения с правительством достигнуть не удалось, и злополучному литератору пришлось остаться в качестве эмигранта за границей, где он пустился во всяческие аферы и скоро снискал себе печальную славу трусливого, но заносчивого авантюриста[30]. Так как книга Головина касается лишь того, что было сказано Кюстином о Петре, то она не представляет особого интереса, тем более что ее литературные достоинства отнюдь не блестящи.
Инспирированная русским правительством литература о книге Кюстина наполнена упреками в верхоглядстве, легкомыслии и постоянных противоречиях автора, часто прибегающего к тому же к сознательной лжи и клевете. Уже было отмечено, что поспешность некоторых заключений Кюстина, несмотря на всю их искренность, не подлежит сомнению. Этот упрек Кюстину встречается даже во французской критике, свободной от каких бы то ни было обязательств по отношению к русскому правительству. Так, например, статья в журнале «Revue de Paris» (1843. V. 23), посвященная разбору книги Кюстина и принадлежащая перу Шод-Эга, весьма резко осуждает Кюстина за его легкомыслие. Как не заподозрить правдивость человека, говорит Шод-Эг, который открыто заявляет, что он отказывается от названия беспристрастного наблюдателя-путешественника? Как довериться рассказам того, кто наивно радуется своему кратковременному пребыванию в России, утверждая, что он хуже узнал бы эту страну, если бы жил в ней дольше, что он не изменит своего мнения о России, хотя бы ему пришлось провести в ней не два месяца, а два года? Замечание Кюстина, что он мало видел, но много угадал, дает повод Шод-Эгу упрекнуть его в величайшей самонадеянности. По мнению автора, вся книга Кюстина наполнена праздной болтовней. Кюстин обнаружил величайшую неосведомленность в области экономики России, ее политической и культурной жизни. Его характеристика императора и русского народа полна противоречий, причем совершенно невозможно установить, какое из его противоположных мнений ближе к действительности. Лживость Кюстина не помешала большому успеху его книги. Чем же объяснить этот успех? Для реакционного критика ответ не представляет затруднений: книга написана для толпы. Вульгарность и бесцеремонность ее как нельзя более подходят ко вкусам толпы. Но серьезная критика должна разоблачить бесполезность и даже лживость «России в 1839 г.».
Более благоприятную оценку Кюстина встречаем мы в статье графа д’Оррера, помещенной в либеральном журнале «Le Correspondance» (1843. № 3). Автор статьи, признавая, что книга Кюстина написана наспех, что у него было мало материала для его иногда слишком категорических выводов, все же отмечает в ней много ценного. Д’Оррер восхищается мыслями Козловского, высказанными им в разговоре с Кюстином. Трудно охарактеризовать русскую натуру лучше, чем это сделал Козловский. «Долгое пребывание в России, — заявляет д’Оррер, — дает нам возможность засвидетельствовать величайшую справедливость всего сказанного собеседником Кюстина, особенно же его мыслей по поводу нетерпимости, столь активно проявляющейся в политике русского правительства настоящего царствования». Ничто в Европе не похоже на совершенный деспотизм русского царя, который, если бы ему было доступ но, отнял бы у человека возможность думать. Д’Оррер отсылает своего читателя к книге Кюстина, чтобы тот имел возможность во всех подробностях познакомиться с различными проявлениями деспотизма в России, этой «страны рабов», как ее называет д’Оррер. Одно предположение Кюстина вызывает особое беспокойство д’Оррера. Кюстин высказывает опасение, что Россия вторгнется в Западную Европу и сметете лица земли европейскую цивилизацию. Д’Оррер вполне соглашается с мыслью о возможности подобного нашествия и считает, что парализовать военное и политическое вторжение России в Европу удастся лишь путем сохранения полного согласия между всеми европейскими государствами. Пусть Европа не гасит спасительного страха перед планами России, но пусть она чувствует себя достаточно сильной, чтобы ничего не бояться, кроме своих собственных разногласий.
Все приведенные до сих пор отзывы о книге Кюстина, принадлежащие либо защитникам России ex officio (по обязанности — Ред.), либо французским критикам, отличаются одной особенностью: они проникнуты убийственной холодностью, столь дисгармонирующей со страстным, горячим тоном Кюстина. Первые возмущались Кюстином ровно настолько, сколько это было необходимо для оправдания оказанного им доверия, вторые же с любопытством отмечали некоторые подробности памфлета Кюстина, по существу, весьма мало их трогавшего, давая ему вполне благопристойную — положительную или отрицательную — оценку. Иначе отнеслись к «России в 1839 г.» те, кто принадлежал к числу передовых русских интеллигентов, честных и независимых в своих убеждениях. Они могли принять или отвергнуть обличения Кюстина, проникнуться к нему чувствами симпатии или, напротив, презрения, но остаться равнодушными, как были равнодушны гречи, толстые и Головины, не могли. Среди этих людей на первом месте стоит, конечно, Герцен.
«Теплое начало его [Кюстина] души сделало особенно' важной эту книгу; она вовсе не враждебна России. Напротив, он более с любовью изучал нас и, любя, не мог не бичевать многого, что нас бичует», — так чутко сумел понять Герцен книгу, действовавшую на него «как пытка». Герцен признает у Кюстина ошибки, встречающуюся иногда поверхностность суждений, но не может ему отказать в истинном таланте, в умении схватывать налету, в верности многих характеристик. Особенно восхитили Герцена такие замечания Кюстина, как «хвастовство теми элементами европейской жизни, которые только и есть у нас для показа», как «ирония и грусть, подавленность и своеволие» русского общества, как «беспредельная власть и ничтожность личности перед нею».
В дневнике за 1844 год Герцен высказывается по поводу книг Греча и Лабенского. Для первого он не находит достаточно слов, чтобы выразить свое возмущение. «Рабский, холопский взгляд и дерзкая фамильярность», «цинизм раба, потерявшего всякое уважение к человеческому достоинству», «Греч предал на позор дело, за которое поднял подлую речь», — такова характеристика, данная Герценом «первому шпиону русского императора». Своим отрицанием фактов, всем известных, Греч достигает обратного результата: он лишь усугубляет силу обличений Кюстина. Лабенский гораздо умнее Греча, он не посмел опровергать того, что уже давно превратилось в общеизвестную истину, обнаружив тем самым некоторую долю тактичности, в признании которой ему не отказывает Герцен[31].
Проходит пять лет со времени последнего высказывания Герцена о Кюстине, и книга французского путешественника уже не вызывает в нем прежних чувств. За этот период времени отстоялось первое, совершенно потрясшее Герцена впечатление от нее, поднятое ею чувство жгучей обиды за Россию улеглось, и Герцен дает более спокойную и трезвую характеристику Кюстина. В сочинении, озаглавленном «Россия» (1849), он признает в нем легкомыслие, способность к огромным преувеличениям, неумение отличить качества народа от характера правительства. Петербургские придворные впечатления были столь сильны, что они, по выражению Герцена, окрасили своим цветом все остальное, виденное Кюстином. Он не постарался ничего узнать о русском народе, «о литературном и ученом мире, об