не радовала и свобода, и хотелось уже уснуть, уйти к обещанному покою. Зачем она разбудила? Зачем влезла, когда мальчишки его дразнили? Только зря рассердила людей… Лопни ошейник в любой другой день, он ушёл бы целым, а тут…
— Больно тебе? — участливо спросила она.
Он зарычал опять, скаля зубы. Больно, а всего больнее, что ждал свободы, так долго ждал, а теперь издохнет! Некстати пришлось её глупое добро…
Она поняла его злость иначе.
— Не бойся! — сказала, опять протягивая руку. — Все тебя только били, бедного… Я бить не стану. Дай-ка погляжу, может, помочь сумею. Не бойся! Это хорошо, что ты рычишь: значит, ещё есть силы… Я тебя не обижу, и ты меня не обижай, уговор?
Да уж не обидит! С такой помощницей и врагов не надобно.
— Ты не кусайся! — опять попросила она. — Не укусишь?.. Нет, не укусишь, ты добрый, ты и Божка не тронул…
Не тронул, потому как был на цепи и за решёткой, и наказания бы не избежал. Пустил бы мальчишке кровь, убили бы.
— Ты и когда бежал, никого не кусал…
Не кусал! Да он и понять ничего не успел. Вот идёт, шапку в зубах держит, и мысли только о том, как бы подстроить шаг под неловкого мужика, не привыкшего волков на цепи водить. А вот Ёрш оттоптал лапу, и ошейник лопнул, и кричат, и цепью хлестнули — что кусать? Кого кусать? Только время терять. А всё-таки жаль, что не отплатил Ершу…
— Не ворчи, — просит девка и тянется осторожно, а глаза большие, и в них если не испуг, то что-то вроде. — Бедный волчок…
Привязалась, как овод, гудит, гудит, а ему каждый вдох отдаётся болью, и на задние лапы будто льют кипящую смолу, и всё нутро жжёт, и язык пересох, а во рту вкус крови. И бок отлежал, а не сдвинуться. И голова болит. Может, тоже раскололась, как тот горшок…
Он бы, пожалуй, её укусил, потому что она подвернулась некстати, потому что его сердили эти дрожащие пальцы и этот голос. Он был зол оттого, что ему не повезло, что ему никогда не везло, и он хотел укусить, чтобы это стало ответом всем добрым рукам, запоздавшим, не умеющим помочь. Вот куда она тянется? Разве не видит, он подыхает!
А руки её пахли печным теплом и травами, дымом и простой стряпнёй, как у мамки. И он, вскрикнув, уткнулся в эти руки, и глаза заволокло слезой. А она всё приговаривала торопливо:
— Мой ты хороший, бедный мой! Как измучили-то тебя, худой-то какой… Уж как я тебя искала! Они и не стали, сказали, издохнешь, сказали, удар у Звяги такой, что… Цепью-то…
Говорит, сбиваясь на шёпот, всхлипывает над ним, трогает осторожно, а ему странно. О ком плачет, о звере, впервые увиденном? Что ей тот зверь?
Осмотрела его, да и совсем разревелась.
— Кости изломаны, а я поправить этакое и не умею! Что ж я за дура-то!
Но долго горевать не стала. Поднялась, блеснув глазами, закусила губы и огляделась. Натаскала лапника, устроила волку постель. В туеске принесла воды, взялась поить его из ладони. Больше пролила, потом опять бегала к родничку.
— Ты, волчок, дождись меня, — сказала потом. — Я скоренько, до дому и обратно, батюшке с матушкой о тебе скажу, они помогут…
Убежала девка, нет её и нет. Уж вечереет, сыростью тянет, прелыми иглами, подгнившими листьями. Зашевелились корни земли, потянулись, зовут волка к себе, обещают утешить боль. Не слушает волк, ждёт упрямо.
Мелкий дождик зашептался с землёй, обошёл вокруг волка, трогая ветви холодной рукой. Присел рядом, погладил по шкуре, взялся смывать кровь с головы.
Жадно пьёт земля, причмокивает, бормочет: мало ей, хочется больше. Волк пересохшей пастью ловит дождинки, тяжело дышит, поскуливает. Велено ждать, сказано, помощь придёт — значит, он будет ждать… А всё-таки долго нет девки. Может, живёт неблизко. Должно, к утру придёт…
Нет её и к утру.
Волка держат только надежда и злость. На себя злится: надежда всегда только боль приносила, а вот поди ж ты, купился.
Но ведь она будто всерьёз его жалела? Может, заплутала, с дороги сбилась, ищет его… Надо бы подождать ещё. Не её ли шаги слышны?.. Он подождёт…
Приходит лесной хозяин, смотрит и головой качает. Садится неподалёку, плетёт лапоть, и в это время ни зверь, ни птица не смеют тронуть волка. Леший не зол и не добр, он видит одну жизнь, общую, ту, что повсюду — один побег засохнет, другой проклюнется, — но это уж больно любопытный побег, упорный. Вот леший и смотрит, что будет.
Приходит уже и другая ночь, а девки всё нет. Обманула.
Горько волку. Будто мало знал боли! Чем заслужил ещё эту, последнюю?
Эта ночь совсем уж чёрная. Разгулялась непогода — видно, кончились тёплые дни. Разбойник-ветер бредёт, лихо посвистывая, срывает последние листья. Хватает дырявые облака, рвёт, те брызжут дождём. Постанывают сосны.
Леший поднялся, потянулся, захохотал, да и ушёл бродить, лес трясти. Слабые деревья нынче сломаются. Волк дрожит. Он тоже совсем ослаб…
Он едва чувствует, как чьи-то руки треплют его, зарываются в шерсть. Потом светлеет, но это ещё не день. Кто-то разжёг костёр.
Волк приоткрыл глаза.
Девка вернулась и приволокла с собою столько добра, будто решила остаться здесь жить. Со злым лицом достала из короба полотно, чистое, крепкое, и, поддевая ножом, принялась рвать на полосы.
— Не пускали меня, — тяжело дыша, объяснила она. — Я думала… Я ж думала, они помогут, а они…
В тёмной косе её, растрёпанной ветками, блестели дождинки, и лицо было мокрым от мороси. Быстрым движением смахнув слезу, девка закусила губы и усерднее налегла на полотно. Оно затрещало.
— Сказали, нечего лезть… волк чужой… Люди увидят, спросят, зачем взяли. Ёрш прознает, потребует, чтобы тебя ему выдали, отплатить за учинённую обиду… Ссора с ним выйдет, а тебя всё одно отдадут, если не ему, так хозяину. И что ни делай, кто-то да озлится — и что взяли тебя, и что выходили, и что не выходили…
Слова из неё так и сыпались. Голос звучал твёрдо и зло, а под конец задрожал.
— Не ждала я от них… Не думала… Ещё и заперли…
Девка шмыгнула носом и утёрлась тыльной стороной ладони. Теперь Завид разглядел, что сидит она, вытянув к огню босые красные ноги. Бежала из дома, что ли, да так, что и обувку не прихватила?
Его охватило чувство, которое он не понимал и не умел выразить. Он и всей ласки-то видел — может,