не придет. И начинается бред.
Оказывается, этот ужин a la fourchette не более и не менее как «позволяет приоткрыть неизвестную страницу творческой биографии сразу двух мастеров литературы».
Оказывается, «общение писателей имело продолжение». (Поясню: краткая эта встреча продолжения не имела; фамилия Сент-Экзюпери ничего не говорила Булгаковым, и Елена Сергеевна не запомнила ее; более того, она не вспомнила эту фамилию и в 60-е годы, когда редактировала свой дневник, хотя к этому времени слава Сент-Экзюпери уже начала всходить на русском небосклоне.)
Далее наш булгаковед ищет — и находит! — связь между сочинениями Сент-Экзюпери и булгаковским «Бегом» (не был к этому времени «Бег» ни поставлен, ни опубликован, ни тем более переведен на французский язык). Вводит в свой сюжет Любовь Евгеньевну Белозерскую-Булгакову, вторую жену Булгакова, с которой писатель к этому времени уже несколько лет как разошелся. И, совсем доконав меня к концу статьи, выдает «гвоздь программы»: некоторые «картины» из эпохи гражданской войны в России, оказывается, «были поведаны французскому писателю самим Булгаковым»!
— На каком же языке они разговаривали? — спросила я.
— Булгаков превосходно знал французский язык! — сварливо вскричал знаменитейший в Питере булгаковед.
— И откуда это вам известно?
— Из книги Галинской! — вскричал мой собеседник, причем лицо его начало зеленеть.
— А Галинской это откуда известно?
Мы оба знали, откуда: И. Л. Галинская, автор чрезвычайно почитаемой среди булгаковедов книги «Загадки известных книг» (Москва, 1986), почему-то приняла за писательскую исповедь слова мастера в романе «Мастер и Маргарита»: «Я знаю пять языков, кроме родного… английский, французский, немецкий, латинский и греческий». И мои возражения по этому поводу были уже опубликованы (см.: «Таллин», 1987, № 4, с. 107–108).
— Ну, и что! — отступая и поспешно бросая на поле боя Галинскую, отбивался булгаковед. — Любовь Евгеньевна переводила! — И не удержался, досочинил на свою беду: — Они разговаривали всю ночь втроем, и она переводила!
— Всю ночь втроем? С Любашей? И что же в это время делала Елена Сергеевна?
Я окончательно приперла его к стенке, и он взглянул на меня с затравленной злобой. Всё! Теперь никогда он не упомянет в печати мое имя, даже если будет цитировать мои работы. И поделом: если хочешь, чтобы булгаковеды относились к тебе терпимо, не задавай вопросов…
Ну вот, как уже отмечено выше, мы прекрасно знаем, что с нами будет. И, заранее просматривая «утрясенную» программу двух симпозиумов, я сказала вслух: «А 18-го мы на их Чтения, пожалуй, не пойдем. Пожалеем себя: 18-го они непременно мне что-нибудь устроят». Но, как отмечено далее, поступаем мы все равно в самом искреннем и блаженном неведении. Поэтому утром 18 мая, назавтра после выступления в университете, я отправилась в аристократические Липки, на Печерск.
…Ах, черт, не надо было ходить! А впрочем, полагаю, от меня уже ничего не зависело. Это жизнь, парадоксальнейший драматург, перехватив руль, круто выворачивала мою судьбу и более не предупреждала меня и не спрашивала согласия.
Симпозиума не было. Отпечатанная заранее программа была отменена. Готовилось ауто-да-фе, и предметом, так сказать, сожжения заживо предстояло стать мне. За что? Да мало ли за что! За Колонный зал и радио на всю страну… За каверзные вопросы, за вчерашних студентов, за нарушение субординации и сложившейся в булгаковедении пирамиды авторитетов… За то, наконец, что господину Г. приходилось охотиться за моими рукописями, тогда как я (в чем совершенно были убеждены булгаковеды) должна была сама передать эти рукописи для использования более достойным… Роль обязательной на ауто-да-фе святой старушки, простодушно подбрасывающей поленья в костер, — sancta simplicitas — отводилась очаровательным гостьям-иностранкам…
В первом, не сразу заполнившемся ряду сидел эффектный блондин в столичном белом костюме и начальственно поглядывал по сторонам. Я как-то сразу догадалась, что это Евгений Кузьмин, представитель знаменитейшей «Литературной газеты», подобно папскому нунцию (так, кажется, это называется?) специально прибывший проследить, чтобы ауто-да-фе прошло по всем правилам — оставив не более чем кучку почерневших, обугленных костей…
На низкой, почти не отделенной от зала сцене похаживал ведущий — известнейший не только в Москве, но и за ее пределами театровед, и глаза его предательски светились радостным вдохновением охоты.
(Теперь, годы спустя, я с большим интересом рассматриваю этого театроведа, когда время от времени он появляется в какой-нибудь телевизионной передаче. О, чудо телевидения, незнакомое нашим предкам… У себя дома, за прямоугольным стеклом в углу, можно увидеть кого угодно — старых знакомых или вершителей судеб человечества — лицом к лицу, глаза в глаза, и если это вершители чужих судеб, то и поразмышлять, очень ли изменились люди с тех пор, как сменили звериные шкуры на отглаженные костюмы…
Вот красивый, моложавый и поджарый генерал НАТО вдохновенно объясняет, почему непременно следует бомбить Белград, а глаза его во весь экран предательски горят охотничьей страстью дозволенного убийства. Можно! Защищаясь словами о демократии, бомбить мосты и заводы. Можно! Убитых будет совсем немного — десять, двадцать, ну, сотня, ну, какой-то там обоз с детишками, так ведь это нечаянно, извините, с кем не бывает… И вот уже горит Белград, тучи огненного дыма застилают небо, медленно переступая по грязи, бредут какие-то люди с маленькими детьми на руках, кого-то хоронят и тонкие свечи вздрагивают в руках… Глаза поджарого генерала тускнеют, на время он исчезает с экрана, но он вернется, и в глазах его появится усмешка. Можно!
Театроведы не бывают так красивы, как поджарые и моложавые генералы. Но древняя жажда крови, первобытный инстинкт человека — убить! — иногда жарко вспыхивает и в них. Какое наслаждение — отдаться этому инстинкту. Всадить рогатину в самое брюхо поднявшегося на дыбы медведя. Влепить заряд прямо в окровавленный оскал обернувшейся на бегу волчицы… Охотник утирает смятой рукавицей лицо и с удивлением замечает, что нет в его руке ни рогатины, ни ружья. Даже рукавицы нет — отглаженный носовой платок…
Я слушаю звучащую с экрана сдержанную, очень взвешенную, негромкую речь моего театроведа, смотрю в его остроносое, с острым подбородком, интеллигентное лицо с умнейшими отблесками в стеклах очков и думаю, что мне никто не поверит — да и сам он, наверно, уже забыл — как горели огнем охотничьего восторга его глаза, вдохновенной жаждой дозволенного убийства… Ах, как хорошо всадить нож в самое сердце медведя! Но еще лучще — ничем не рискуя — стрелять волка из вертолета… Бомбить Белград из недосягаемых «Фантомов»… Бить коллегу насмерть — на безопасном, санкционированном собрании, по «спущенной» сверху программе, в демократическом, «перестроечном» 1991 году…)
На помосте сцены, за круглым столиком, специально привезенная для этого случая очень старая дама — бывшая заведующая отделом рукописей «Ленинки».