отсюда прочь, но, может быть, ты хотел увидеть на моем лице — лице гиены (сравнение неточно, ибо гиена много миловиднее, чем я) — страданье или страх, — тогда приблизься и разуверься. Жуткая зимняя ночь стоит над миром — ночь, когда буйствуют враждебные стихии, когда в ужасе трепещут смертные, когда юноша, если он таков, каким был в молодости я сам, замышляет жестокую расправу над своим другом. И воет ветер… твой голос, ветер, унылый вой, наводит тоску на человека; человек и ветер — божьи дети; в последний миг на этом свете, о ветер, промчи меня, как тучу, на твоих скрипучих крыльях, — пронеси над миром, так жадно ждущим моей смерти. Чтоб я тайком полюбовался напоследок обилием примеров злобы человеческой (приятно, оставаясь невидимкой для собратьев, подглядеть, чем они занимаются).
Орел и ворон, и бессмертный пеликан, и дикая утка, и вечный странник-журавль — все встрепенутся в поднебесье, задрожат от холода и при вспышках молний увидят, как проносится чудовищная, ликующая тень. Увидят и замрут в недоуменье. И все земные твари: гадюка, пучеглазая жаба, тигр, слон; и твари водяные: киты, акулы, молот-рыбы, бесформенные скаты и клыкастый морж — воззрятся на сие вопиющее нарушение законов природы. А человек, стеная, трепеща, падет ниц. Уж не потому ли, что я превосхожу вас всех в жестокости, против которой я сам бессилен, ибо она врожденная, — не потому ли вы простерлись предо мной во прахе? Иль я кажусь вам невиданным доселе небесным знамением, вроде роковой кометы, кропящей кровью тьму кромешной ночи? (И правда, из моего огромного и черного, как грозовая туча, тела на землю льется кровь.) Не бойтесь, дети мои, я не прокляну вас. Велико зло, что вы причинили мне, велико зло, что причинил вам я, — слишком велико, чтобы оно могло быть преднамеренным. Вы шли своим путем, я — своим, но одинаково порочны оба пути. Столкновение двух подобных сил было неминуемо и оказалось роковым для вас и для меня. Тут люди осмелеют, приподнимут головы и, вытягивая шеи, как улитка выставляет наружу рожки, взглянут вверх, узнать, кому принадлежит эта речь. И в тот же миг их лица исказятся такою жуткою гримасой, вспыхнут такою бешеной злобой, что испугался бы сам волк. Точно подброшенные гигантской пружиной, вскочат они на ноги. И такой тут поднимется вопль, такая посыплется брань! Узнали! Вот и зверье включилось в хор людей, со всех сторон несется рев, и рык, и вой, и клекот! И вековой вражды меж человеком и диким зверем как не бывало; она обернулась ненавистью ко мне; а общие чувства, как известно, сближают. Выше, выше поднимите меня, ветры — я страшусь коварства моих врагов. Я нагляделся вдосталь на это необузданное буйство, теперь пора подальше, пора исчезнуть с глаз их… Благодарю тебя, крылатый подковонос[15], благодарю за то, что разбудил меня шорохом своих перепончатых крыльев; увы, я ошибся, моя болезнь была лишь мимолетной хворью, и я с великим сожаленьем возвращаюсь к жизни. Если верить тому, что о тебе говорят, ты прилетел высосать остатки крови из моих жил: как жаль, что не успел!
[11] [16] Вечер, горит настольная лампа, семейство в сборе.
— Сынок, подай мне ножницы, они на стуле.
— Их нет там, матушка.
— Ну, так сходи поищи в соседней комнате… Помнишь, милый супруг, когда-то мы молили Бога послать нам дитя, чтобы заново прожить с ним жизнь и обрести опору в старости?
— Помню. И Бог исполнил нашу просьбу. Да, что и говорить, не нам жаловаться на судьбу. Напротив, мы неустанно благословляем милость Провиденья. Красотою наш Эдуард пошел в мать.
— А мужественностью — в отца…
— Вот ножницы, матушка; я нашел их.
И мальчик вернулся к прерванным занятиям… Но вот в дверях возник какой-то силуэт, кто-то стоит и глядит на тихую семейную сцену.
— Что я вижу! На свете столько недовольных своей долей. Чему же радуются эти? Изыди, Мальдорор, прочь от мирного очага, тебе не место здесь.
И он ушел.
— Не понимаю, что со мною, все чувства, кажется, восстали и смешались в груди. Не знаю, почему мне смутно и тревожно, и словно какая-то тяжесть нависла над нами.
— Со мною то же самое, жена; боюсь, к нам подступает беда. Но будем уповать на Бога, Он наш заступник.
— О матушка, мне тяжело дышать, и голова болит.
— Тебе тоже плохо, сынок? Дай я смочу тебе уксусом лоб и виски.
— Ахнет, матушка…
И он без сил откинулся на спинку стула.
— Во мне творится что-то непонятное. Все не по мне, все вызывает раздраженье.
— Как ты бледен! О, я предчувствую: еще до наступления утра случится что-то страшное, что ввергнет всех нас в пучину бедствий!
Чу! Где-то вдали протяжные крики мучительной боли…
— Мой мальчик!
— Ах, матушка… страшно!
— Скажи скорее, тебе больно?
— Не больно, матушка… Неправда, больно!
В каком-то отрешенном изумлении заговорил отец:
— Такие крики, бывает, раздаются слепыми беззвездными ночами. И хоть мы слышим их, но сам кричащий далеко отсюда, быть может, мили за три, а ветер разносит его стоны по окрестным городам и селам. Мне и раньше рассказывали о таком, но еще никогда не случалось проверить, правда ли это. Ты говоришь о несчастье, жена, но нет и не было с тех пор, как стоит этот мир, никого несчастнее, чем тот, кто ныне тревожит сон своих собратьев…
Чу! Где-то вдали протяжные крики мучительной боли.
— Дай Бог, чтобы тот край, где он родился и откуда был изгнан, не поплатился тяжкими бедами за то, что дал ему жизнь. Из края в край скитается он, отринутый всеми. Одни говорят, будто он с молодых лет одержим некоей манией. Другие — будто неимоверная жестокость дана ему от природы, будто он сам ее стыдится, а его отец и мать умерли от горя. Иные же уверяют, что причиною всему прозвище, которое дали ему еще в детстве товарищи и которое озлобило его на всю жизнь. Обида была так сильна, что он счел это оскорбление неоспоримым доказательством человеческой жестокости, свойственной людям с малолетства и лишь усиливающейся с возрастом. Прозвали же его ВАМПИРОМ!..
Чу!.. Где-то вдали протяжные крики мучительной боли…
— Говорят, денно и нощно его терзают такие страшные виденья, что кровь струится у него из уст и из ушей; кошмарные призраки обступают его изголовье и, повинуясь некоей необоримой силе, то вкрадчиво и тихо, то оглушительно, подобно тысячегласному реву грозной сечи, не зная жалости, твердят и твердят ему все то же ненавистное и неотвязное прозвище,