но не углядел полыньи, нетолсто обледенелой и припорошенной снегом; лед под ним, грузным и груженым, проломился, Макар глыбой рухнул в воду, а коварная льдина, опрокинувшись под ним, накрыла его будто крышка гроба.
Одни скорбели и горевали от погибели мужиков, другие судачили, передавая из уст в уста:
— Это обоих из-за Семена ухайдакало… Пошто горбатого, убогого человека в каталажку сдали?
— Баб своих хвощите, ежели они у вас хвостами вертят.
— Сучка не захочет, кобель не вскочит.
— Худое затеяли — худом и вывернулось…
И все стали зорче приглядываться к Вениамину Вострикову.
Он слыл человеком удалым, в мистику и порчу не верил, гибель сотоварищей почел за дело случая, а Семену Смолянинову по-прежнему желал околеть в тюряге.
…В тот год лето в Вятске стояло отменно жаркое — бездождье, духота, пыль, которую время от времени гонял по дорогам суховей. Вениамин Востриков перекрывал рубероидом крышу, гудронил швы, топил вар в котле над костром. Он и сам обомлел, когда увидел, что летняя пристройка к избе вспыхнула как стог сена. Он кинулся тушить пожар, надеясь, что справится без профессиональной подмоги, но злокозненный суховей раскидал искры, и вскоре уже полыхал соседский дом, а следом и еще один, и еще… Половина улицы Мопра, до десятка домов, выгорела почти дотла, причем с человеческими жертвами. Вениамин Востриков, на кого пала вина пожарища, от беды надломился — в горячке и раскаянье застрелился из ружья на краю огорода, в уцелевшей от всего хозяйства бане, где и прятал нерегистрированное ружье; на курок давил большим пальцем разутой правой ноги.
… — Ты почему, отец, поздно освободился? Всех политических раньше отпустили? Реабилитировали кого-то, — спросила Валентина Семеновна.
— Я на промыслах обретался. Не хотел домой голью ворачиваться, — отвечал Семен Кузьмич. — Не разбогател. Пристопорили меня еще на пару лет. Дятлы деревянные!
— Ты больше не хорохорься, отец. Не молодой уже чудить-то, — наставляла дочь, а в голосе дрожала какая-то вина и тревога. — Как дома на нашей стороне улицы сгорели, мы сперва в общежитии обитались. Потом бараки построили. Видишь, какая теснотища… Обещали, что снесут или в новое жилье переселят. Ждем.
— Ты не боись, дочка, я не стесню. Прибьюсь куда-нибудь, — беспечально сказал Семен Кузьмич. Ухмыльнулся, погладил себя по плешине и растрепанным волосам. Отхлебнул своего знойного черного чаю. — Для вас я старик. А мне только пятьдесят с хвостом. Жениться буду… На жилплощадь претензий нету.
— Разве ж я гоню тебя? — обидчиво воскликнула Валентина Семеновна. Вздохнула. — Жаль, что и Николай, как дуб во поле. Ни кола ни двора.
Череп легок на помине. В окошко с улицы, между створок, сунулась его веселая голова:
— Чифирите, елочки пушистые? Я счас подключусь. В бочке башку окуну и готов.
Голова в окне скрылась.
VII
Пашка и Лешка не спали, но лежали тихо, недвижно, ловили пытливыми ушами голоса с кухни. Явившийся из-за невольничьей решетки горбатый дедушка вызывал в них и страх, и уважение, и родственную гордость.
Лешкино спальное место — на диване, пружинном, с откидными валиками, Пашкино — на железной койке с панцирной сеткой. Диван и кровать стояли в углу, перпендикулярно, изножьем друг к другу, так что братьям легко переглядываться и перешептываться. В другом, противоположном углу — кровать родителей, высокая с набалдашниками на спинках и строченым подзором. Посредине комнаты — круглый стол и несколько стульев, над столом зеленый абажур, глядевшийся богато, с кистями и плетенными по окружью косицами; еще в комнате — темно налаченный комод и громоздкий шифоньер с зеркалом.
Когда вослед Семену Кузьмичу и Черепу скрипнула дверь, Пашка и Лешка почти враз окликнули мать:
— Дедушка у нас жить останется?
— Нет, — ответила Валентина Семеновна, войдя в комнату. — Негде у нас.
Пашка вроде бы удовлетворенно промолчал.
— Жалко, — сказал Лешка. — Он смешной такой. И дядя Коля тоже.
— Оба они смешны — аж обсикаешься, — грубовато пошутила Валентина Семеновна.
Пашка настороженно взглянул на мать. Лешка рассмеялся.
— Умывайтесь — и за стол! — Валентина Семеновна наскоро причесалась перед зеркалом, пунцовой помадой накраснила губы. — На работу опаздываю. Пашка! Обедать будете окрошкой. Квас в подполе. Сметаны добавь. На завтрак картошка вам нажарена, целая сковорода. Не деритесь!
Запах жареной картошки будоражил аппетит. Мать ушла. Пашка умылся под рукомойником, стряхнул в раковину капли с рук, принялся основательно утираться. Лешка не стал терять времени зря, натянул штаны, рубашку и — к столу, взялся за ложку.
— На мою половину не лезь! — Пашка поделил сковороду пополам, прочертил ложкой по картошке борозду-границу.
Он ел расчетливо, с черным хлебом, как наказывала мать, — она всегда утверждала, что в хлебе вся сила, — запивал молоком; сперва ел то, что казалось менее вкусным, а самые смаковые, поджаренные кусочки — напоследок.
Вертиголовый Лешка ел без хлеба, без молока, сперва со своего краю сковороды выхватывал самые ценные, поджаристые картошинки, затем норовил что-нибудь оттяпать у брата, особенно «заскребку» — те картошинки, что пригорели к сковороде.
— Моё! Сказал, не лезь! — Пашка законно отбил своей ложкой ложку брата, которая нарушила границу.
— Чего раскомандовался? Начальник кислых щей! — взбунтовался Лешка, черпанул полную ложку самой поджаристой картошки с братовой стороны — и в рот.
Пашка побелел от возмущения, сковороду хвать за ручку — и к себе:
— Больше — фиг получишь!
— Да зажрись ты! — Лешка кидает в брата ложку. Тот тут же бьет его в плечо. Лешка падает с табуретки, попутно — цап занавеску, занавеска трещит.
— Ах ты, гад! — Озверелый Лешка толкает сковороду, картошка уже на полу.
Пашка трясет его за грудки:
— Сволочь! Это же еда! Мамка говорит: еду нельзя на пол!
— Отцепись! — визжит Лешка, отбивает от себя руки брата, резко толкает его в грудь. Пашка от неожиданности падает, толкает стол, стакан с молоком опрокинулся. Молоко белой струйкой сочится на пол. Братья сцепились, елозятся по полу, скалятся, тычут кулачками друг дружку, пыхтят в заварухе.
Драчка меж ними вспыхивала нередко, причин — уйма, даже махонький гвоздь, который надо вбить в рейку, а этой рейкой выуживать из сада Анны Ильиничны яблоки-опадыши… Братья лупили друг друга, оставляя синяки и ссадины, тыкались, толкались, пинались, пытались уложить друг друга на лопатки, иной раз, когда захлестывали ярость и обида, могли и зубы пустить в действие, хотя кусаться и царапаться — последнее дело, они ведь не девки. Но бить по лицу друг друга никогда, ни при какой розни не смели.
Крики и взвизги вырвались из дома Ворончихиных наружу. Растрепанный Лешка выскочил в коридор, дверь нараспашку, по пути, на крыльце барака, едва не сбил с ног Таньку Вострикову. Пашка выскочил за