А там все еще гремело, пламя пожарища то взлетало высоко в небо, то рушилось вниз, искры истлевали, как падучие звезды, только уж очень много было этих звезд.
Все сильнее пахло гарью, оттого, наверное, и казалось, что воздуха стало меньше, едва хватает для дыхания, несмотря на то, что движемся мы с открытыми люками.
Прямо с разгрузочной площадки, из-под бомбежки, бригада выходила на выжидательные позиции. Мне почему-то стало легче, спокойнее, словно капитан Стрельцов мог отвести все беды от экипажа или даже целого батальона.
Остановились в каком-то лесу. Где — никто из нас пока не знал, да и не интересовался, знали одно: фронт рядом. Сюда уже долетали, выдыхаясь на излете, дальнобойные снаряды, но рвались в стороне.
— Бесприцельно лупят, пугают! — говорил старшие на Подниминоги.
Мы помалкивали. Скалов все прыгал на одной ноге, стараясь прогнать глухоту, как купальщик с залитым водой ухом. Костров жечь не велели, а было студено, трава и листья покрылись изморозью. Курили в танках или накрывшись брезентом.
Неподалеку от нашей машины стояла полевая кухня, прицепленная к трехтонке. И как ни укрывал повар топку, оттуда пробивался жаркий отсвет пламени, все гуще пахло щами. Горячего давно не ели, питались сухим пайком и теперь этот вкусный запах гнал слюну — и куревом не удержишь.
По надобности я отошел далеко от боевых машин, ступил в какую-то канавку, огляделся: передо мной лежало шоссе, а канава была кюветом. Только я расстегнул ремень и присел, на шоссе появились машины с открытыми фарами, и тотчас где-то на западе громыхнуло, послышался нарастающий свист нарядов. Фары погасли. Я прижался к земле в кювете. Снаряды, казалось, летели прямо на меня, и я не выдержал, побежал к танкам, путаясь в комбинезоне, пистолет захлопал меня уже по икрам. Снаряд накрывал, я ловил открытым ртом воздух, но он словно пропал. Я упал и кубарем закатился под танк. И в то же мгновение ночь сменилась днем и опять наступила ночь.
Там, где стояла кухня, вился столб пламени, вихрем поднимаясь в небо. Щами не пахло. Не было ни кухни, ни повара. Снаряд, от которого я бежал к танку, прямым попаданием угодил в котел.
Тут и курить перестали, ждали, что после артиллерийского удара налетит авиация. Зло, вполголоса, ругали шоферов, что ехали с зажженными фарами. Водой размачивали сухари и концентраты, жевали усердно — утром бой, а на пустой желудок и с бабой не повоюешь, как заметил тот же Подниминоги.
Поначалу странным казалось — никто никому ничего не приказывал, каждый делал свое дело. Подниминоги осматривал моторную и ходовую часть, Скалов — боекомплект и орудие, я — пулемет и диски к нему, рацию. Капитан наш с командирами рот и взводов уехали на рекогносцировку.
Готовились всю ночь, а под утро, несмотря на то что гул на передовой усилился, почти все спали. Правда, не все, не мог уснуть я. Какой тут сон! Слушаешь каждый вопль снаряда и гадаешь, где он ухнет. И все же я уснул, хотя и во сне решал все те же проблемы.
Проснулся я после обеда. Слабо пригревало солнце. Гул на передовых не умолкал, а мы все еще стояли на прежнем месте. Смотрю: люди пишут письма — на броне, на пнях, всюду, где можно примоститься. Вот Скалов пишет, положив лист бумаги на кобуру пистолета, кобуру — на колено. Он уже закончил письмо, сложил треугольником, написал адрес, потом помочил слюной палец и провел по строчкам, и они сразу посинели, словно были написаны не химическим карандашом, а чернилами.
— Так никогда не сотрется! — подмигнул он мне. — Подниминоги научил. А ты что не пишешь?
Я отстегнул пистолет, приладил кобуру на колене и принялся за письмо, свое первое письмо с фронта. А может, это письмо будет последним? И все же верилось, что не последнее, поэтому я писал неправду:
«Здравствуй, мама. Служу по-старому, в тылу. Все идет хорошо, кормят сытно…»
А хотелось написать, что я уже танкист, добровольно ушел на фронт, что можете гордиться своим сыном.
А как послать весточку своей девушке? Адреса ее нет, уехала, наверное, — ни одного слова от нее…
Я вырвал из блокнота листок и крупно написал:
«Мама, пишу перед боем. Это мой первый бой. Погибну — прости, не уберегся. Передай, ты знаешь кому, если вернется она, что любил я ее до последнего».
Я послюнявил палец, провел по строчкам, и они стали яркими, чернильными. Подождал, пока высохнут, потом сложил листок и спрятал его в карман к комсомольскому билету: погибну, товарищи отошлют, а треугольник, первое письмо матери, отдал почтальону.
Ночью на малом газу, осторожно, не зажигая фар, бригада вышла на исходные рубежи. И потому, что снаряды рвались позади нас далеко в тылу, каждый понимал, что маневр совершен удачно. Немцы не обнаружили нас и ведут бесприцельный огонь или бьют по прежним нашим позициям.
Самолеты всю ночь бомбили передний край. Небо пронизывали сотни трассирующих пуль, ракеты гасли одна за другой. Бригада ждала приказа.
Комбат позвал старшину, и они куда-то ушли. Скалов и я остались в танке. Глухота все еще не отпускала Серегу, поэтому я включил танкопереговорное устройство. И как только в шлемофонах зашуршало, Скалов спросил:
— О чем думы, Снежок?
— О любви, Серега…
— Ты уже того… любил?
— Да, Серега. — По шороху в шлемофоне я почувствовал его улыбку. — А ты не смейся…
— С чего ты, Снежок, взял? Вовсе я не смеюсь. Верю тебе: дети никогда не врут…
— Хочешь, чтобы я отключил тебя?
— Шучу, Снежок, шучу. Где же твоя любовь?
— Не знаю. А ты любил?
— Баб имел. А любить не довелось.
— Дрянь дело. Убьют, и не узнаешь самого главного, — начал я.
— Брось, Снежок, философию. Лучше послушай. Я, право, не такой грамотей, как ты. Четыре класса кончал да один коридор