Закончив разговор, Суворов пригласил князя отобедать с ним на правах старого знакомого. Тот отнекивался: он не располагает временем, отец ждет его в карете, однако обед был уже подан, адъютант разливал по тарелкам горячее. Суворов налил себе водки и выпил, потом наполнил другой стакан и предложил Понятовскому. Князь тоже выпил, чтобы отделаться от него, и поспешил уйти. Голова его была ясная, однако ноги заплетались; сев в карету, он понял, что совершенно пьян. Отец, Казимир Понятовский, посмотрел на него с удивлением, но ничего не сказал и велел кучеру трогать.
Только дома, пообедав с отцом и придя в себя, князь Станислав вспомнил, что паспорт Суворов ему так и не выписал. Ну и к дьяволу его, курьер так курьер. На следующий день Понятовский уехал в Гродно.
***
Адам Чарторыйский поднялся к себе, на ходу срывая галстук, дал камердинеру себя раздеть и рухнул на постель, совершенно измученный и опустошенный. Праздник у княгини Голицыной длился почти сутки: сначала завтрак, потом танцы, затем прогулки, наконец, спектакль и ужин, затянувшийся до поздней ночи. Голова была словно налита свинцом, но сон не шел, хотя нужно непременно выспаться, ведь завтра снова ехать с визитами. Вернее, уже сегодня.
С тех пор как братья прибыли в столицу первого мая, отпраздновав Пасху в Гродно, их жизнь превратилась в калейдоскоп: они «вращались в свете», и перед ними складывалась меняющаяся картинка из лиц, мундиров, платьев, париков, масок… Отец, с болью в сердце отправивший сыновей ходатаями за себя в логово врага, снабдил их рекомендательными письмами к давним знакомым, а главное — бесценным наставником Якубом Горским, который не упускал из виду главную цель и был полон решимости ее достичь. Каждый день он почти силком тащил княжичей делать визиты, причем говорил больше сам, несмотря на свой отвратительный французский. Как ни странно, польский акцент Горского не вызывал ни насмешек, ни иронических улыбок, а его горделивая осанка и немногословные ответы, лишенные всяческого заискивания, внушали даже уважение. Чарторыйских начали приглашать на вечера, домашние концерты, любительские спектакли, балы; там можно было завязать новые знакомства, а это значит — новые визиты, новые связи, позволяющие шажок за шажком приблизиться к заветным дверям Зимнего дворца, которые перед ними по-прежнему держали закрытыми. Более того, их не пускали даже в Таврический дворец, куда двор переехал как раз первого мая. И вот сегодня, кажется, удалось подняться на ступеньку крыльца: приглашение к Прасковье Андреевне Голицыной было одобрено в высших сферах, ведь матерью княгини была обер-гофмейстерина графиня Шувалова, а праздник устраивался в честь молодого двора — великого князя Александра и его супруги Елизаветы.
До этого Адам видел великого князя всего только раз — в самый день приезда, во время гуляния в Екатерингофе, где Александр и его брат Константин со своими свитами несколько раз прошлись взад-вперед по аллее. Тогда ему были ненавистны все русские, и для великих князей он исключения не делал, но теперь, когда прошло несколько недель и Чарторыйский, лучше узнав обитателей Петербурга, был вынужден признать, что и среди них встречаются умные молодые люди и любезные дамы, Александр показался ему милым и добрым, а его юная жена — невероятно изящной и очаровательной. Несмотря на любезные улыбки, расточаемые собеседникам, и непринужденный разговор, от Адама не укрылась грусть, наполнявшая собой голубые колодцы глаз великого князя. Всезнающий Иван Барятинский, составлявший вместе с двумя молодыми Голицыными ареопаг петербургских салонов, пояснил Чарторыйскому, что Александр грустит об отъезде своего учителя и друга Фредерика-Сезара Лагарпа. Официально было объявлено, что восемнадцатилетний великий князь более не нуждается в уроках, однако истинная причина крылась в другом. Пользуясь своим правом назначать наследника, императрица намеревалась передать венец Александру в обход его отца, но прежде следовало заручиться его согласием. Единственным человеком, способным склонить старшего внука государыни к принятию своей царственной участи, был его наставник-швейцарец, который, однако, притворился, будто не понял намеков императрицы, хотя и угадал, к чему она клонит. Ей стало ясно, что он постиг ее игру, и она дала ему отставку, позолотив пилюлю десятью тысячами рублей.
Цесаревич Павел внушал всем лишь презрение и ужас; петербургский высший свет потешался над обитателями гатчинского королевства и нелепыми мундирами прусского образца, которые там было принято носить; Екатерине искренне желали долгих лет, боясь прихода к власти ее сына, пугавшего своим мрачным нравом и фанатизмом, а в Александре видели отражение его бабки. Еще ни при одном дворе — а Чарторыйский побывал и в Вене, и в Лондоне, и в Париже — Адам не встречал такого раболепия, такого истового поклонения кумиру, каким была для русской аристократии императрица Екатерина. Люди, воспитывавшиеся за границей или гувернерами-иностранцами, говорившие по-французски и плохо понимавшие по-русски, толковавшие о Вольтере, Дидро и парижском театре, пока вереница дворовых людей несла вокруг огромного обеденного стола блюда, приготовленные французскими поварами, насмешники, которые ничего не уважали и всё критиковали, при одном упоминании августейшего имени становились серьезны и принимали покорный вид. Екатерина была непогрешима, и даже разврат в ее дворце воспринимался как нечто освященное ее особой. Высший свет подражал двору: ни для кого не было секретом, что хозяйки двух самых блестящих салонов, княгиня Екатерина Долгорукова и княгиня Прасковья Голицына, в свое время состояли в близких отношениях со светлейшим князем Потемкиным; ради Голицыной он покинул «прекрасную гречанку» Софию де Витт. Теперь же первая заигрывала с австрийским послом Кобенцлем, пудрившим свою плешь и страдавшим косоглазием, а вторая часто принимала в своем доме графа де Шуазеля-Гуфье, отлученного от двора за интриги и корыстолюбие. Когда при нем говорили об императрице, его глаза тотчас наполнялись слезами. Низкопоклонство русских становилось заразным, охватывая и людей иного происхождения, принявших русское подданство, и французов, бежавших в Петербург от якобинского террора, и, что было особенно больно Адаму, поляков, заискивавших перед губительницей их Отчизны…
Адам повернулся на спину и подавил стон, готовый вырваться из его груди. Днем он был развлечен делами и светскими обязанностями, но ночью, когда он оставался наедине с собой, неотступные мысли о доме набрасывались на него со всех сторон, терзая и не давая покоя. Пока они развлекаются на балах и кланяются ничтожным людям, в чьих руках честь их отца (ведь секвестированные имения заложены, и если князю Чарторыйскому будет нечем платить по долгам, он прослывет бесчестным человеком), польские патриоты ведут полуголодное существование на чужбине, томятся в тюрьмах или бредут дорогою смерти в Сибирь. Адам знал об этом почти что из первых рук: в Петербурге он встретил Порадовского, некогда служившего офицером в полку его бывшего зятя — принца Вюртембергского; теперь Порадовский, надевший русский мундир, состоял на службе у Платона Зубова и знал о приговоре, вынесенном участникам восстания. Из тех шляхтичей, кто содержался в Смоленске, шестнадцать человек были оправданы, но тринадцать, включая Городенского и Зеньковича, приговорены к смертной казни, а остальные шестьдесят один — к ссылке в Сибирь. Смертную казнь Екатерина, впрочем, не утвердила, заменив ее бессрочной ссылкой в Восточную Сибирь и на Камчатку — какое изощренное «великодушие»! Но это касалось лишь «зачинщиков», а рядовых и младших офицеров, откликнувшихся на их зов, тысячами зачисляли в матросы, в рекруты для службы во внутренних губерниях или переправляли из Риги в Финляндию для употребления в работах. За любовь к родине и свободе — на каторгу! В Петербурге же в крепости остаются только Немцевич, Капостас и Килинский; Игнаций Потоцкий, Тадеуш Мостовский, Игнаций Закжевский и полковник Сокольницкий содержатся в доме на Литейном, охраняемом снаружи и внутри, а Костюшко, страдающего от ран, перевели в бывший дом Штегельмана на набережной Мойки, доверив заботам лейб-медика императрицы и майора Титова; ему даже разрешили держать при себе чернокожего слугу по имени Джон, привезенного из Америки двенадцать лет назад. Адам и Константин неоднократно ездили на Литейный в надежде увидеть хотя бы тень в окне проклятого дома, перед которым запрещали останавливаться каретам, и один раз проехали берегом Мойки. Майор Титов, человек малообразованный и заурядный, но, кажется, добрый, о чьем существовании раньше никто и не подозревал, теперь вызывал к себе интерес своими бесхитростными рассказами о славном узнике. Так люди в зверинце расспрашивают служителя о том, чем он кормит слона или гепарда…