остальных освоился. Рабы на руднике тоже едят в кружке человек из семи-четырнадцати, и говорят они, сидя на камнях и на бревнах, примерно о том же, что сидящие на мягких стульях придворные. Не знал он только правил здешнего этикета – но правилам можно выучиться, и он выучился.
Он сразу же понял, что в тонкости с аристократами тягаться не может: он только обидит их или, хуже того, им наскучит. Их интересовало как раз то, чем он от них отличался. К чести своей (или к чести визирини, мудро выбиравшей гостей), они из любви к хозяйке многое прощали ему, что он осознал много позже; прощали, когда он выпивал лишнего, когда чересчур вольно выражался по поводу кого-нибудь из отсутствующих, когда впадал в раж и заявлял, что они несут чушь, что он для них лишь забава, – показал бы он, дескать, им, если б они зависели от него, а не он от них. Их изысканные, сладкозвучные речи текли как ни в чем не бывало между взрывами смеха, вызванными его неучтивостью (она прощалась ему, но не всегда забывалась), и разговоры плавно переходили от скандальных к скабрезным; когда Горжик их слушал, челюсть у него норовила отвиснуть сама собой, но он ей не позволял. Сам он, вставляя словечки, от которых аристократические брови вздымались дугой, повествовал исключительно о борьбе за мелкие привилегии, мнимое достоинство и воображаемые права между рабами, ворами, нищими, уличными девками, матросами, трактирщиками и снова рабами – людьми, не владеющими ничем, кроме своей глотки, ног, кулаков; это сходило ему с рук только благодаря таланту рассказчика и тому, что вечно скучающие придворные всегда приветствуют нечто новое.
Шпильки по поводу его отношений с Миргот он оставлял без внимания. Визериня работала так, как могут работать только люди искусства и государственные умы; со временем они не считаются, и верные решения редко предстают перед ними в простых словах (в отличие от неверных). Совещания и аудиенции занимали весь ее день, вечером она то и дело ужинала с послами, губернаторами, просителями. В первый месяц при дворе ее раб насчитал целых двадцать две трапезы, в которых он не участвовал.
Если бы последние пять лет он провел, скажем, как свободный подмастерье богатого гончара, у него могло бы сложиться представление об аристократах как о праздном, избалованном сословии; он и сейчас видел тому немало примеров, но благоразумно не поминал о них вслух. Даже и теперь, понюхав каторги, которая, несмотря на звание десятника, определенно убила бы его лет через десять-двадцать, он был слишком ослеплен нежданной свободой, чтобы вникать в труды кого-то другого. Проходя мимо открытой двери кабинета Миргот, он видел ее за письменным столом, склоненной над картой, с парой компасов в одной руке и линейкой в другой (что всякий смышленый подмастерье счел бы работой). Идя обратно, он видел ее у скошенного окна, следящей за проплывающим облаком (тот же подмастерье решил бы, что она отдыхает и к ней можно зайти; поэтому Горжик как ее любовник не понимал, почему она решительно запрещает такого рода вторжения). Оба эти состояния были так ему чужды, что он не делал между ними различия и не видел в них ничего противоречивого. Запрету визирини он подчинялся скорее из эстетических, чем из практических соображений. Оставаясь рабом, он знал свое место; гончарный подмастерье отнесся бы к этому с открытым презрением – и напрасно. В высшем обществе ни он, ни Горжик вообще не имели места … если понимать слово «иметь» не в том мифически-мистическом смысле, где раб имеет хозяина, а народ – кое-какие права, а в смысле захвата, будь то добром или силой, если не завидного, то хотя бы заметного положения. Решись Горжик нарушить запрет, из каприза или по веской причине, он вошел бы к визирине в любой момент, что его аристократические сотрапезники поняли бы намного лучше, чем прикидки и различия гончарного подмастерья. Подмастерье угодил бы в темницу или был бы казнен: времена стояли жестокие, и визириня часто прибегала к жестоким мерам. Горжика наверняка постигла бы та же участь, но сочувствовали бы ему куда больше. Особой разницы между ними, выходит, нет, но мы здесь пытаемся очертить границы отношения Горжика к существующему порядку вещей. Выживший сначала в портовом городе, потом в руднике, он стремился выжить и при Высоком Дворе. Это значило, что ему нужно многому научиться.
Связанный приказом не подходить к визирине и ждать, когда она сама его позовет, он первым делом усвоил, что здесь все поголовно находятся в таком же положении относительно хотя бы одного человека, а чаще целой группы людей. Так, барон Ванар (он разделял вкусы Яхора и подарил Горжику несколько простых камней с дорогими вкраплениями, пылившихся теперь по углам в каморке) и барон Иниге (у него вкусы были другие, но он как-то взял Горжика поохотиться в королевском заповеднике и всю дорогу распространялся о неверионских растениях; от него Горжик узнал, что ини, памятный ему по отроческим годам, – смертельный яд) нигде не бывали вместе, хотя приглашали всюду обоих. Тана Саллезе могли пригласить куда-то вместе с бароном Экорисом, если только там не присутствовала графиня Эзулла (в таких случаях мог не приходить и Кудрявый, как прозвали барона Иниге). Ни один друг барона Альдамира (он не показывался при дворе много лет, но все вспоминали о нем с теплым чувством) не садился рядом даже с самыми дальними родственниками баронессы Жье-Форси или напротив них. Ну и еще с полдюжины мелочей – о них охотно рассказывала пожилая принцесса Грутн, закинув руку на подушку с бахромой и перекатывая в ладони орешки унизанным кольцами большим пальцем.
«И вовсе это не мелочи», – смеялся Кудрявый, подавшись вперед и сжимая руки в таком волнении, будто новую поганку открыл.
«Да нет же, мелочи», – настаивала принцесса, высыпая орехи на серебряный поднос и заглядывая с недовольной миной в чеканный кубок. Ей только за последний месяц несколько раз говорили, что барон, к сожалению, перестал понимать, до чего это мелко.
– Порой я думаю, что главный знак власти нашей очаровательной царственной кузины есть то, что всякая вражда, и крупная и мелкая, забывается там, где изволит бывать она!
Горжик, сидя на полу, ковырял в зубах серебряным ножичком короче своего мизинца и слушал – не с жадностью авантюриста, мечтающего втереться в высшие слои, а с внимательностью эстета, впервые слышащего стихи, которые по его опыту с прежними творениями поэта будет не так-то просто понять.
Наш гончарный подмастерье пришел бы к визирине на