Восточная Жемчужина хотела, чтобы ее китайские ночи продолжались целую вечность. Ранним утром, когда город еще погружен в глубокий сон, а единственным звуком остается скрип тележек ассенизаторов, который вечно действовал на нее освежающе, — именно в это время она полностью оживала и позволяла мне любить ее. И хотя тараторившие обезьянки сильно отвлекали внимание, любовь с Дон Чин дарила мне совсем не то, что давало обладание любой другой женщиной (а в моей постели их перебывало немало). Да, она была опытна в любовной игре, чего и следовало ожидать от столь искушенного создания, но любовь с нею так возбуждала меня совсем не поэтому. Не знаю, как правильно объяснить, но как только эта гордая маньчжурская принцесса сбрасывала с себя военную форму, стягивала черные блестящие сапоги, откладывала меч и фуражку, она становилась такой мягкой, податливой, уязвимой, такой женственной — и в то же время такой таинственной. Не важно, сколько раз она пыталась предстать японкой по имени Ёсико Кавасима, мне так и чудилось, что, занимаясь с ней любовью, я проникаю в самую плоть Китая. Увы, это чувство было мимолетно, как вспышка молнии, и, когда проходило, казалось, ее больше нет со мной, в моих объятиях, — она была как лисица из сказки про оборотней. Я любил ее сильнее любой другой женщины в моей жизни — как до нее, так и после. Но у меня всегда было чувство, что я совсем ее не знаю. Всегда — вплоть до того самого дня, поздней осенью 1937-го. Мы с нею посещали одно мероприятие в особняке у барона Митаки, старого добродушного аристократа, который представлял наше правительство в качестве генерального консула в Тяньцзине. На самом деле мы приехали к нему порознь — нужно было проявлять осторожность. Одним из гостей был император Пу И; присутствовали послы крупнейших западных государств. Большую часть времени мы с Дон Чин стояли в разных концах зала; но в какой-то момент она оказалась рядом со мной — как раз тогда, когда один из подчиненных барона, нервный молодой человек с худыми красными руками, передал ему некий свиток. Многочисленные награды барона блестели, как звезды светлой зимней ночью. Церемонно, по-старинному держа свиток в вытянутых руках, он начал речь о наших мирных намерениях в Азии. «Его императорское высочество, император Японии, — начал он, вытянувшись по стойке „смирно“, и слова покатились у него с языка, точно морская галька, — чье великодушие никогда не подвергалось сомнению, желает, чтобы под его небесным кровом процветали вечный мир и благоденствие…»
Пока барон продолжал речь на своем высокопарном английском, привитом ему за время отбывания срока в Лондоне, я пытался изучить лица наших гостей. Император Пу И просто моргал, на лице — никаких эмоций. Иностранные дипломаты пытались выглядеть покровительственно, как они по привычке подают себя в обществе азиатов, — и это было все, что мне удалось прочесть на их непроницаемых европейских лицах. Наши китайские друзья, включая императорского камергера и заведующего Банком Тяньцзиня, кивали, когда барон нараспев талдычил: «Единая культура наших желтых рас… наши древние духовные традиции… Китай, наш великий учитель… дух самураев… Богиня Солнца… мир…» Но когда прошло минут сорок пять, а барон все продолжал говорить, наши ближайшие друзья немного скисли. «Склонность к тяжелой работе и естественное чувство взаимного сотрудничества выросли на почве наших рисоводческих цивилизаций», — продолжал барон, и я увидел, как посол Великобритании прошептал что-то на ухо своему французскому коллеге, смеясь в своей надменной европейской манере, — без сомнения, смеясь над нами, над нашей, я бы сказал, «нецивилизованностью». Но барон, похоже, заканчивать не собирался. Я взглянул на свиток, чтобы понять, сколько еще осталось. «Пять тысяч лет цивилизации… активизированных дисциплиной и юношеской энергией современной Японии… Азия поднимется с колен…»
Вслушиваясь в слова, я вдруг почувствовал, как чья-то рука коснулась моей. Дон Чин посмотрела мне в глаза с такой нежностью, что сердце мое заколотилось.
— Ты один из нас, — прошептала она.
Я был так тронут, что едва сдержался, чтобы не поцеловать ей руку.
— Конечно, я один из вас! — прошептал я в ответ. — Мы с тобой одно целое, ты и я…
— Я всегда знала, что ты не такой, как они, — сказала она тихо.
— Да, — сказал я. — Я твой, только твой!
«Прекрасное будущее Новой Азии…» — продолжал барон.
— Переходи на нашу сторону, — прошептала мне на ухо Восточная Жемчужина.
— Я уже на вашей стороне, — ответил я. — Я всегда буду с тобой.
Она чуть кивнула и отвернулась.
— За здоровье его императорского величества…
5
В 1938 году, сразу после падения Нанкина, Дон Чин попросила меня представить ее своей тезке — еще одной Ёсико, особе к тому времени уже довольно известной. Большинство японцев в Китае знали песни Ри Коран наизусть («Ах, наша Маньчжурия», «Хризантемы и пионы» и так далее), но никто и не подозревал, что она ходила в школу при китайской миссии в Тяньцзине. У ее отца, как всегда, были финансовые неприятности (слишком много поставил не на тех лошадей в «Жокейском клубе Мукдена»), и ему пришлось отдать дочь на попечение своему китайскому другу. Новый названый отец девочки, господин Пан, бизнесмен с огромным состоянием, раньше учился в Токио и относился к нам лояльно. У него было много младших жен и собственная армия, и его имя возглавляло список прояпонски настроенных китайцев, которых наши враги были бы не прочь уничтожить. Он любя называл Ёсико доченькой и даже заказал ее портрет одному знаменитому японскому художнику, который изобразил ее в образе китайской красавицы в традиционном шелковом наряде.
Всякий раз, бывая в Тяньцзине, я глаз не спускал с Ёсико, как по привычке продолжал ее называть, стараясь убедить себя в том, что у нее все в порядке. Я даже изредка давал ей деньги на карманные расходы, сочиняя для ее же блага, что это деньги от ее отца, который был не в состоянии хоть чем-нибудь ей помочь.
Возможно, вам покажется, что я был ее наставником? Нет. Скорее, я смотрел на нее как на дочь. Однажды во время летних каникул за одним из наших регулярных ланчей она открыла мне душу. Одета она была просто, в голубую китайскую школьную форму, и выглядела, как всегда, восхитительно; как лучились юной невинностью глаза, как вытягивались пухлые губки, чтобы взять с моих палочек сладкий пельмень. А по тому, как она слегка хмурила брови, я смог догадаться, что в эту нашу встречу что-то беспокоило ее. Обычно мы говорили по-японски, но Ёсико, если не могла сразу найти нужное японское слово, иногда переходила на китайский.
— Я совсем запуталась, дядя Сато, — сказала она.
— В чем дело, любимая?
— До меня все время доходят слухи о нехороших вещах, которые мы, японцы, вытворяем с китайцами.
— Что за нехорошие вещи, моя милая?
— Говорят, мы вторглись в их страну и убиваем китайских патриотов.
Чтобы как-то ее успокоить, я сказал, что не стоит верить слухам. Что слухов так много и все — неправда. Некоторые, впрочем (положа руку на сердце), имели под собой основу. Но как я мог заставить эту милую девочку понять, что иногда горькие лекарства необходимы, чтобы вылечить серьезные болезни? Поэтому я сказал ей со всей искренностью: мы здесь, в Китае, для того, чтобы помочь китайскому народу, и наша цель — освобождение Азии. Но, говоря это, я понял, что слова мои неискренни, как патриотические лозунги Маньчжурского радио. Не похоже, что я убедил ее. Очень нелегко, призналась она, услышать такую правду. Я глубоко сочувствовал ей: в Китае иногда непросто отличить правду от лжи. Даже я, чьей непосредственной работой было обнаружение правды, иногда ощущал себя так, будто скользил по тонкому льду в безлунную ночь.