Было в Тяньцзине одно местечко, где я мог укрыться от душной атмосферы концессий, забыть их мелкие интриги и мошенничество. Скромное заведение за темно-красными воротами на окраине Старого города называлось «Сад Востока». Там меня знали так хорошо, что не нужно было произносить ни слова, чтобы мои трубки были всегда наготове. Все, что мне требовалось, — чашка зеленого чая и трубка, с которыми я улетал в свой персональный мир. Вытянувшись на кровати в комнате с ароматами сладких сновидений, я почти забывал о разоренной войной стране, пропитанной мерзкими запахами крови и экскрементов, с ее бедностью и деградацией, с унизительным подчинением ненасытным империалистам. Закрыв глаза, я отправлял свое сознание плыть по течению, не навязывая ему своей воли, и мое подсознание заполнялась образами несравненной красоты. Я видел китайские пейзажи династии Сун — с возносящимися в небо горами, стремительными реками и рыбаками, что ловят рыбу в предрассветном тумане. Я видел крыши Пекина, сверкающие на закате поздним весенним вечером: красные, желтые и золотые; видел синие холмы Маньчжоу-го, тянущиеся до самого горизонта. И я видел мою возлюбленную, Восточную Жемчужину, которая шла мне навстречу, будто в кино, на фоне сада Ханчжоу. Она манила меня к себе, а в моих ушах звучали флейты дворцового оркестра.
Назвать Восточную Жемчужину хорошенькой было бы несправедливо. Для такого определения она выглядела слишком нестандартно. Лицо ее сияло тихим светом бледной луны и сочетало в себе свежую красоту юного мальчика и мягкую прелесть молоденькой девушки, точь-в-точь как у статуй Милосердной Каннон эпохи Тан. Свое тело роскошной женщины она несла с аристократической осанкой молодого принца. И жила на красивой вилле с остроконечной крышей на территории японской концессии недалеко от Чанского парка. Ее тоже звали Ёсико, или Принцесса Ёсико, если быть точным. Но для меня она всегда была Чин, или Дон Чин: Восточная Жемчужина. Она же звала меня не Сато, а моим китайским именем — Ван.
По-японски она говорила так быстро и правильно, что многие принимали ее за уроженку моей страны. Хотя на самом деле была дочерью принца Су, десятого в линии наследования маньчжурского трона. Увы, принц умер молодым, и девочку удочерил покровитель маньчжуров, один из местных богатеев Нанива Кавасима. Ёсико выросла в Японии, где в нежном возрасте семнадцати лет ее совратил пятидесятидевятилетний отчим, заявивший, что она, будучи маньчжурской принцессой, унаследовала великую доброту, а он, как отпрыск древнего самурайского клана, пропитан врожденной храбростью, и их долг перед небесами — произвести на свет ребенка, доброго и храброго. К счастью, ребенок от этого союза не родился. Способствуя освобождению Монголии, а может, и чтобы уберечь от нежелательных сплетен, Ёсико вновь выдали замуж, на этот раз за пухлого молодого монгольского князя, к которому она питала такое отвращение, что сбежала от него в Шанхай, где у нее случилась страстная любовь с генерал-майором Танакой, шефом нашей секретной полиции. Дон Чин была очень ценна для нас из-за ее близких отношений с императором Пу И, а точнее, с одной из его жен, которая доверила Восточной Жемчужине управление своим особняком в Тяньцзине, а потом и в Синьцзине. Возможно, устав от сидения взаперти в своем синьцзинском дворце, сгорая от желания еще раз занять принадлежащий ему по праву трон в Запретном городе Пекина, император временами вел себя как упрямый ребенок, отказываясь посещать официальные приемы или принимать официальных гостей из Токио. Я понимал его чувства. Официальные лица из Токио были весьма унылой компанией. Увы! Император должен исполнять свой долг, как бы скучно это ни было. Однако после визита Дон Чин, знавшей, как разбавить наши требования доброй порцией маньчжурской лести, император неизменно начинал вести себя в соответствии со своим общественным положением. И я шел докладывать капитану Амакасу в номер 202.
И все же представлять Восточную Жемчужину японским агентом или даже шпионкой, как все еще делают некоторые, значит совершенно не понимать ее натуры. Она поклонялась единственному божку — делу восстановления маньчжурской династии. И ради этой благородной цели готова была с честью пожертвовать всем, даже собственной жизнью. Далекая от антикитайских настроений, эта женщина посвятила себя будущему своей страны, но не под властью Чан Кайши и потрепанной банды его чиновников-стяжателей. Как и я, она мечтала о восстановлении прежнего величия Китая.
Дон Чин редко просыпалась раньше четырех-пяти часов дня. Первое, что она делала перед тем, как встать с постели, — выпивала бокал шампанского и скармливала горсть орехов двум ручным обезьянкам, которые спрыгивали к ней на кровать с желтых бархатных занавесей. Сей ежеутренний ритуал всегда происходил в присутствии двух или трех ее юных компаньонок, которых она называла «мои хризантемы». Ее зависимость от них была абсолютной. Без своих «хризантем» Восточная Жемчужина никогда бы не встала с постели. После бокала шампанского в сопровождении «хризантем» она удалялась в ванную комнату. А час спустя выходила из нее и пахла слаще, чем китайская орхидея. Обычно по ночам она носила мужской военный китель собственного дизайна, цвета хаки или черный, пару бриджей для верховой езды, коричневый кожаный ремень, начищенные до блеска черные сапоги, армейскую фуражку с высокой тульей и длинный самурайский меч. По другим случаям, когда Дон Чин была в менее воинственном настроении, надевались простой черный халат китайского мандарина и шелковая шапочка. Завершив свой туалет, она обычно осматривала себя в зеркале, меняя позы, опиралась на меч, как на официальной фотографии, иногда сажала на плечо обезьянку.
Была у Восточной Жемчужины еще одна особенная привычка. В любой момент вечера она могла сесть и, выставив себя напоказ перед теми, кто развлекал ее своим присутствием (мною ли, «хризантемами» или ее любимчиком из актеров Китайской оперы), спускала бриджи, задирала китель — и всаживала шприц в нежное бедро цвета яичной скорлупы. Это выглядело отвратительно, греховно, будто она вонзала нож в шедевр искусства, и в то же время неописуемо эротично: блеск ее бледной плоти, молящей о ласке и поцелуях, проникновение серебряной иглы, алые капли крови рубинами на белом атласе… Страсть моя к этой женщине была такова, что я вожделел ее постоянно. Я жаждал ее любви, был рабом ее ласк. Ее голос в телефонной трубке вызывал картины наслаждений, природу которых деликатность не позволяет мне воспроизводить на этих страницах. Бедро для укола она обычно оголяла в приватной комнате своего ресторана, рядом с проспектом Асахи, кишащим ее бывшими охранниками-монголами, или вообще в любом месте, где она чувствовала, что находится среди друзей. Наркотик она называла «моя маленькая сестричка», это был морфин, без которого она, как сама часто мне говорила, точно умрет.
Была у нас с нею еще одна общая страсть — мы обожали танцевать. И частенько посещали ее любимые ночные клубы на рю де Пари, а после, коли было желание, опиумный притон, но не тот, который обычно посещал я, а другой, поменьше, совсем рядом со Старым городом. Или шли ранним утром в бордель на рю Петен, во французской концессии, и платили владельцу, литовскому еврею, за то, чтобы дал посмотреть через скрытый глазок, как японские офицеры пользуют на всю катушку русских девушек — спектакль, который Дон Чин считала очень возбуждающим, особенно если мужчины были несколько грубы в своих амурных притязаниях. Она восхищалась красотой русской кожи. «Такая белая! — шептала она мне в ухо, сильно сжимая руку. — Идеально белая, точно сибирский снег». Меня же поражала не столько белизна русской кожи, сколько тот факт, что офицеры оставались совершенно одетыми — кроме бедер, которые они едва обнажали, приспуская брюки, как в туалете. Или они стесняются, думал я, показывать свою смуглую азиатскую кожу русским проституткам?