сложенные вместе, дают мозаическую картину общества, зарисованного несколько карикатурно, но весьма едко и сатирично. Современники не захотели увидеть себя в качестве объектов человеческого смеха. Сатирические зарисовки показались вполне пошловатыми, анекдотичными. И смех Чехова был квалифицирован иначе, чем следовало квалифицировать. В комических рассказах и в дальнейших произведениях Чехова была усмотрена не сатира, а какая-то равнодушная, безразличная, постная улыбка, какой вообще не бывает в литературной природе» («О комическом в произведениях Чехова», 1944)[18].
Между тем, такое объяснение не углубляло, а упрощало творчество Чехова.
Сатирический смех жесток, беспощаден и однозначен. Он предполагает внешний, определенный взгляд на человека и природу, большую долю абстракции, бичевание и разоблачение. Улыбка (почему обязательно постная и равнодушная?) человечнее и долговечнее саркастического хохота.
Чехов, даже будучи еще Антошей Чехонте, постоянно вываливается из сатиры, дает более широкий и эмоционально разнообразный диапазон эмоций, архитектонических форм.
Гораздо точнее был Бунин, оценивший свободу и разнообразие — не обязательно однопланового, сатирически уничтожающего — чеховского смеха. «Если бы он даже ничего не написал, кроме «Скоропостижной конской смерти» или «Романа с контрабасом», то и тогда можно было сказать, что в русской литературе блеснул и исчез удивительный ум, потому что ведь выдумать и уметь сказать хорошую нелепость, хорошую шутку, могут только очень умные люди, у которых ум “по всем жилушкам переливается”»[19].
Чем дальше, тем больше Зощенко «натаскивал» себя на сатиру, сочинял заказные фельетоны и комедии, в том числе на международные темы, хотя так ни разу и не побывал за границей. Но когда он давал свободу своему таланту, хорошая шутка, словесная игра — как у Гоголя, как у Лескова, как у Чехова — побеждали головное задание и приобретали самостоятельную ценность.
То, что в Чехове увидел Бунин, в раннем Зощенко, вопреки многим другим оценкам, заметил издалека, из заграничной Риги, Петр Пильский (критик даже издавал зощенковские тексты, переделывая их). «Он полон самого искреннего простодушия. Зощенко добр, ласков и мягок... Его наблюдательность жива и энергична. Он пишет не только весело, но и веселясь. Его творчество полно игры, игривости, игристости. Он не только забавляет, но и забавляется сам... По национальному типу юмора, полнокровности веселья, беззаветной шутливости, переливающемуся смеху, в своих чертах простоты и добродушия, Зощенко кажется не великороссом и вместе с Аверченкой и Гоголем несет на себе украинские отсветы» («Простой смех. Зощенко, его учителя, успех и разгадка», 1928)[20].
Простые с виду мелочишки Зощенко, тем не менее, оказываются вещами эмоционально подвижными.
В рассказе «Тяжелые времена» (1925) некий Иван Егорыч заходит в магазин вместе с Маруськой, которая при ближайшем рассмотрении оказывается лошадью. Начинается колоритный сценочный диалог.
«Покупатели радостно удивились. Кто-то с восторгом махнул рукой и сказал.
— Ну-у, лошадь, братцы, в лавку пришедши. Ах, дуй их горой!
Маруська остановилась у прилавка и ткнулась мордой в конторку, рассчитывая на овес.
Заведывающий испуганно отстранился и обидчиво сказал Иван Егоровичу:
— Да ты что ж это, бродяга? Ты что ж это с лошадью пришедши?
— Да мне хомут надо-то, — сказал Иван Егорыч. — Примерить чтоб... А лошадь, ты не беспокойся, она тихая. Не пужается посторонних предметов.
Заведывающий отмахнулся от лошадиной морды счетами и с удивлением сказал, обращаясь к покупателям:
— Да что ж это, братцы? Лошадь у меня в магазине... Да что ж это такое будет? Она и нагадить может на полу... И покупателя раздавить...
— Нету, — сказал Иван Егорыч, — она дюже смирная. Гляди, стоит, в конторке роется... Не махай на ее счетами-то. Не имеешь права махать на животную».
Все-таки изгнанный из магазина под угрозой вызова милиции лошадиный владелец подает последнюю реплику под занавес:
«— Ну и времечко. Лошадь в лавку не допущают... А давеча мы с ей в пивной сидели — хоть бы хны. Слова никто не сказал. Заведывающий даже лично смеялся искренно. А этот нашелся гусь... Ну времечко.
— М-да, — сказал кто-то из толпы сочувственно, — тяжелые времена».
В соответствии с заявленной точкой зрения на Зощенко как летописца советского обывательского быта, «больше сатирика, а не юмориста», Ходасевич и в этом сюжете увидал обличительный смысл. «Один не иначе ходит за покупками, как водя за собой лошадь. Другой, когда на него нападают грабители, — советует лучше заняться той барышней, которую он провожает с вечеринки «из-за любви»... Третий попрекает своего гостя, разбившего стакан на поминках...»
Однако, в отличие от упомянутых Ходасевичем «Любви» и «Стакана», смех в «Тяжелых временах» совершенно не преследует сатирических целей. Здесь торжествует стихия чистого юмора, той самой хорошей нелепости, шутки, о которой говорил Бунин.
«Зощенко здесь нравится девицам. В особенности — как в лавку пришли с лошадью, лавочник гонит, а лошадиный хозяин удивляется: только что сидели в пивной, и заведующий даже очень веселился», — со вкусом пересказывает фабулу Л. Добычин в письме М. Слонимскому из Брянска (23 января 1926 года)[21].
Называя Зощенко «королем смеха», современники часто принимали его за кого-то другого. То за сатирика — обличителя мещанства (как утверждали друзья и сочувствующие), то за безыдейно-мещанского смехача (как считали официозные и идейно-выдержанные критики).
«Чертовски ругают... Невозможно объясниться, — жалуется он в письме 1929 года приятелю-серапиону. — Я сейчас только соображаю, за что меня (последний год) ругают — за мещанство! Покрываю и любуюсь мещанством! Эва, дела какие! Я долго не понимал, в чем дело. Последняя статья разъяснила. Черт побери, ну как разъяснишь? Тему путают с автором. Не могу же я к каждому рассказу прилагать учебник словесности...»[22]
Эмоциональный тон коротких рассказов Зощенко так же непрост, как «сантиментальность» больших повестей. Сатира, и смех вообще, оказываются только одной гранью второй поэтики писателя.
Художник Ю. Анненков вспоминает: «Тихий, мало разговорчивый Зощенко был полон внутренних противоречий. Если произведения Зощенко непременно вызывали в читателе смех, то самого Зощенко это весьма удивляло. Как-то раз в разговоре со мной он признался, что этот читательский смех его глубоко огорчает, так как в его вещах за словесным формальным юмором скрывается трагическая сущность сегодняшней советской действительности. Больше того: он говорил, что в его передаче помимо его воли (выделено автором — И. С.) именно трагическая или, по меньшей мере, печальная сторона жизни становится комической и вызывает смех вместо слез, ужаса или отвращения»[23].
Легко увидеть в этом признании (если Анненков воспроизводит его точно) вариацию знаменитой гоголевской формулы из