эту практику на новом прочном фундаменте.
Впрочем, Лакан не говорит, что все утверждения этой «науки об объекте-субъекте» – иллюзия, лишь для того, чтобы вернуться к той или иной версии субстанционального картезианского субъекта. Подобно Юму или Витгенштейну, Лакан признает смерть такого рода субъекта. И все же, исключив науку об объекте-субъекте, он утверждает возможность sui generis, своеобразной науки о субъекте-как-субъекте, о субъективной функции, чья возможность подразумевает радикальную реформу самих понятий «наука» и «истина». Мечта Лакана состоит в умении говорить о субъек-те-как-субъекте. Для него, можно говорить о трансцендентном эго постольку, поскольку оно представляет себя и артикулируется в своем собственном мире: оно проявляется в отчуждении себя во внешние объекты.
Феноменология, конечно же, тоже пыталась построить философию, в которой трансцендентное эго было бы включено в речь. На самом деле феноменология описывает формы открытости. Феноменология может говорить об этом эго, поскольку визуальные поля – не те же самые: все описания объектов в визуальном поле подразумевают перспективу, своего рода открытие, трансцендентное самому полю. Оставляя все научные цели ради объяснения отношений между разными субъективными перспективами и постигаемым этими перспективами объектами, феноменология предпринимает трансцендентное описание этих отношений. На Лакана такого рода подход, конечно же, оказал влияние, но сам он, скорее, стремился артикулировать нечто расположенное между аналитической философией и феноменологией. Он пытается говорить о трансцендентном эго, но в то же время субъективность его не сводится к форме интенциональности или открытости. Третий путь. Путь между когнитивизмом-бихевиоризмом и феноменологией. Невозможный путь?
Хайдеггер отождествлял метафизическую концепцию истины – которую современная наука принимает за свою собственную – с концепцией истины как адекватности фактов предложениям.11 Истина Лакана не принадлежит метафизической концепции: истина того, кого он наделяет голосом («Moi, la verite, je parle»12), ближе хайдеггеровской истине как рас-крыванию; она напоминает аутентичность, падение маски: в «полной речи» (parole pleine) субъект высказывает, или, скорее, «наполовину высказывает», mi-dit истину от первого лица. Невротическая болтовня – «пустая речь», потому что субъект говорит о себе в третьем лице: говорит его эго, а не я. Фрейдовская истина, по Лакану, не касается проблемы того, истинна данная аналитическая интерпретация или нет, поскольку смешивать аналитические толкования с фактическими предложениями – абсурд: она скорее касается возможности субъекта говорить от лица я с реальным ты.
III
К допущению метафизического эго объективистский рационализм добавляет еще одно – о кантовских ноуменах, непознаваемых вещах-в-себе (Ding an sich), лежащих по ту сторону любых из известных нам объектов. В «Логико-философском трактате» Витгенштейн утверждает, что предложения – как описания мира, которые, следовательно, и составляют единственно значимый язык – представляют всегда и исключительно факты, или положения-вещей, но никогда не объекты, которые суть субстанция мира. Язык может лишь именовать объекты, но не способен описывать их в качестве таковых. С одной стороны, есть наука исключительно о субъектах-как-объектах (поведении, познавательных способностях), с другой стороны, не существует знания объектов-в-качестве-объектов: мы можем знать лишь факты, т. е. комбинации объектов13. Мы лишь можем говорить об объектах, мы не можем утверждать их: «Предложение способно говорить не о том, что есть предмет, а лишь о том, как он есть»14. Подобно царю Мидасу, язык наш постоянно преобразует грубые живые вещи в золото предложений. И благодаря языку мы, как царь Мидас, нашпигованы золотом предложений, но при этом рискуем умереть от мистического голода. Язык, т. е. знание, не может ничего сказать ни о метафизическом субъекте (о субъекте-как-субъекте), ни об объекте (вещи-в-себе), даже если нам нужно будет предположить существование объектов в качестве «субстанции», связующей нашу картину мира в некую целостность. И все же субъект этот и объекты – самое важное для человека. Для Канта с Витгенштейном эти самые важные вещи принадлежат этике и эстетике. Разве что ранний Витгенштейн, в отличие от Канта, считает разговоры о них – пустой тратой времени, в первую очередь потому, что они – мистические.
Усилия Лакана направлены не только на строительство теории субъекта-как-субъекта, но также на учет объектов-как-вещей, сходных с ноуменами, тех, что он назовет вещью, или агальмой,1 или объектом а. Для него, объект, вызывающий желание, не является объектом, на которое направлено желание.16 Для Лакана, между объектом, который мы ищем, чтобы себя удовлетворить (поскольку у нас есть представление о нем), и истинным смутным объектом, заставляющим нас желать (предшествующим каким-либо психическим представлениям) всегда сохраняется зазор: то, что мы ищем никогда не равно тому, что толкает нас на поиски чего бы то ни было. Так или иначе, а Лакан решается говорить об этой причинной вещи [cause-chose], даже с учетом того, что как субъекты мы никогда её вновь не обнаружим. Лакан допускает необходимость этой вещи-причины, как и любой рационалист, но, в отличие от хранящего молчание рационалиста, он встраивает эту причину-вещь в свою систему. Представление закрывает, устраняет вещь, но при этом навсегда сохраняет ее след. Лакан – не идеалист. Человеческие существа для него никогда не заполнены представлениями, поскольку понимают, что за золотом представлений лежит земля с оставленными вещами, которые продолжают нас к чему-то подталкивать.
IV
Подобно объективным рационалистам, Лакан вначале своей карьеры сосредоточен на образном, воображаемом, в частности на фигуре зеркала. Как мы уже говорили, даже для Витгенштейна трансцендентальное эго – это всегда функция зрения, глаза: фундаментальная субъективность теоретична (от гр. theoria – наблюдение). [Стоит ли нам пренебрегать тем фактом, что по-английски слова I (я) и eye (глаз) звучат одинаково?]. Философский импульс его стадии зеркала17 вызван тем, что он располагает фигуру зеркала в новом свете: к зеркалу обычно обращались – до того, как была изобретена фотография – как к метафоре прозрачности, как к подлинному отражению настоящей реальности. Лакан превращает зеркало в образец «воображаемого отчуждения субъекта», поскольку в зеркало смотрятся ради «самопознания». В философском отношении зеркало показывает субъект в виде объекта, так что вопрос состоит в adaequatio rei et imagines, адекватности вещи образу. В витгенштейновском визуальном поле, зеркало, установленное перед глазами, позволяет этим глазам видеть себя как свой собственный объект в своем собственном поле; однако увиденный в зеркале глаз-объект – уже не глаз-субъект, но его (отчужденная) репрезентация. Параноик, глаз которого извне шпионит за ним и заполняет его визуальное поле, становится типичной жертвой подобного рода путаницы.
Поэтому-то Лакан и изображает граф, представляющий старую оптическую игру:
Рис. 1
Здесь чистый глаз – напоминающий «глаз» в качестве трансцендентного я – способен увидеть объект, символически находящийся «в себе» (цветы), только если он обнаруживается вне себя