большими музыкальными способностями. Балакирев охотно согласился руководить им.
Милий Алексеевич жил теперь самостоятельно: он снял комнату по соседству с Кологривовым на Екатерининском канале в доме Каменецкого (ныне набережная канала Грибоедова, дом № 116). Гуссаковский часто приходил сюда. Новый ученик работал неутомимо и увлеченно. Его сочинения поражали неистощимым мелодическим богатством.
Балакирев надеялся воспитать из него хорошего композитора и горячо взялся за дело. Он несомненно имел педагогический дар, хотя и не без изъяна: как вспоминал позже Кюи, Балакирев обращался со своими учениками почти деспотически. Подчас вместо того, чтобы терпеливо выводить неопытного музыканта на верный путь, он просто указывал, что и как нужно сделать, и требовал неукоснительного выполнения своих указаний.
Под требовательным надзором учителя Гуссаковский сочинил фортепианное скерцо, «симфоническую сонату». Обе пьесы начинающий автор посвятил Балакиреву.
В ту пору Балакирев и Кюи обратились к наследию Баха. Они изучали сложную полифонию его сочинений, поражались красоте музыки, на которой не отразилась скованность жесткими рамками форм. Балакирев знакомил своего ученика с творчеством великого композитора. Милий Алексеевич разъяснял ему, как строятся фуги. Они часто играли их и рассуждали об их форме.
Много времени и сил Балакирев отдавал сочинению. Сохранились наброски его полифонических опытов. Задуманную было симфонию он не написал, а фортепианный концерт не закончил. Зато с азартом работал над Увертюрой на тему испанского марша — ту тему, которую подарил ему Глинка, уезжая за границу. Начатая еще при жизни гениального композитора, она была завершена осенью 1857 года, а 8 декабря с успехом исполнена на музыкальном утре в университете.
В 1855—1857 годах Балакирев сочинил несколько романсов (наиболее удачным из них он считал «Песню разбойника» на слова А. Кольцова) и ряд фортепианных пьес.
И все же молодой музыкант далеко не был счастлив. По натуре своей он был новатором. Подобно тысячам разночинцев, он приехал в столицу, чтобы действовать, участвовать в создании чего-то нового.
Балакирева тяготила необходимость музицировать в аристократических салонах, в узких музыкальных кружках. Эти формы музыкальной жизни отмирали, новое время требовало новых форм. Но их, по сути, не было. И Балакиреву приходилось вращаться в обществе, чуждом ему по своему духу, в обществе, где господствовали чуждые ему музыкальные вкусы. Музыка, звучавшая здесь, была далека от его идеалов. «...Мне необыкновенно противно действовать в нашей публике... Я чувствую всегда после каждого такого общественного действия, что я нравственно опозорен»,— написал он однажды.
Еще более тягостными для Балакирева были зависимость от влиятельных лиц, необходимость поддерживать принятые в столичном обществе условности, как, например, обязательные визиты. Родственники в письмах утверждали, что это необходимо. Но Балакирев всем своим существом восставал против светских порядков. Как-то, получив письмо от дяди, он возмущенно писал отцу: «Между разными нелепицами он говорит, что „много рекомендует молодого человека уметь заискать расположение таких высоких особ, как гр. Виельгорский, Сумароков и проч.“. Хороша рекомендация? Много есть скверного и подлого, пользующегося расположением сих особ, и притом много прекрасного, лишенного этой чести».
Так назревала драма еще одного талантливого русского человека, которого столичный Петербург был готов либо приручить, подчинить своим порядкам, либо отвергнуть и задавить в тисках нищеты.
Тень нищеты действительно витала над Балакиревым. От семьи никакой поддержки он получить не мог. Отец зарабатывал мало, подолгу оставался не у дел и сам с дочерьми рассчитывал на помощь сына, на то, что он в столице завяжет полезные для них знакомства.
Балакирев давал уроки, но их было немного. К тому же его ученики были связаны преимущественно все с той же чуждой ему средой, поэтому уроки, так же как и выступления в салонах, тяготили молодого музыканта. «Ем, сплю, хожу в гости, даю уроки, играю на музыкальных вечерах у аристократов и никогда не имею денег»,— признавался Балакирев в одном из писем 50-х годов. Милий Алексеевич так нуждался, что ему не на что было купить теплое пальто, и в холодное время он часто простужался.
И все же Балакирев не складывал оружия, не отрекался от надежд. Молодость и энергия брали свое. Поддерживала также и мысль, что он нужен и полезен друзьям, круг которых расширялся.
НОВЫЕ ДРУЗЬЯ
8 августе 1849 года псковский помещик Петр Алексеевич Мусоргский привез в Петербург двух своих сыновей — двенадцатилетнего Филарета и десятилетнего Модеста, чтобы определить их в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Военная карьера, по мнению отца (да и многие так считали в то время), была самой достойной для мужчины. Она открывала доступ в великосветские круги столицы, давала возможность завязать важные знакомства и связи. Отец хотел, чтобы дети занимались и музыкой: музыкальное образование тоже много значило для светского человека.
Способности и склонность к музыке Модест проявлял с детских лет. В Автобиографической записке Мусоргский на склоне лет писал об этом так: «Под непосредственным влиянием няни близко ознакомился с русскими сказками. Это ознакомление с духом народной жизни было главным импульсом музыкальных импровизаций до начала ознакомления еще с элементарными правилами игры на фортепиано. Начальную школу игры на фортепиано преподала мать, и дело пошло так успешно, что уже на 7-летнем возрасте он[3] играл небольшие сочинения Листа, а на 9-летнем в большом обществе в доме своих родителей он сыграл большой концерт Фильда».
В Школу гвардейских подпрапорщиков принимали лишь с 13 лет. Первые два года по приезде в Петербург Модест Мусоргский учился в Школе святого Петра и жил при ней в пансионе инспектора. Школа и пансион находились в центре столицы на Невском проспекте, в домах, принадлежавших лютеранской церкви святого Петра. Флигель, где шли занятия, располагался поодаль от Невского, за зданием церкви (сейчас в нем общеобразовательная школа № 222), а дома, где жили преподаватели и их пансионеры, стояли по обеим сторонам церкви и выходили на проспект (ныне № 22 и 24 по Невскому).
Строгость и чинность, царившие в школе, резко контрастировали пестрой красочной картине толпы на главном проспекте столицы, которую мальчики, конечно, не один раз с любопытством наблюдали.
Часов примерно с двух дня на Невском неизменно собирался «цвет» Петербурга. Больше всего было военных и дам. Офицеры в расшитых золотом и серебром мундирах, роскошно одетые дамы неторопливо прогуливались по проспекту.
Это было эффектное зрелище. Какой мальчишка, наблюдая его, не мечтал так же пройтись по Невскому облаченным в гвардейскую форму! Наверное, мечтал о том и юный Мусоргский. Но пока ему предстояло учиться.
Программа в школе была обширной. Преподавание велось на немецком языке. Впрочем, юный Мусоргский знал его так же хорошо, как