Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 59
“Мои драгоценные купидончики!” – писал он родителям в Алапаев, сообщая им, что в этом году переходные экзамены сойдут, верно, не так гладко, как в прошлом. В этом году он из старшего приготовительного переходил уже в “настоящий” класс.
Только в мае Илья Петрович со всем семейством переехал в Петербург. Он оставлял службу: у него была пенсия и скопленный на Урале довольно солидный капитал.
III
В доме оказались три барышни: сестра Зина, Лида Чайковская и кузина Аннет; в доме появились взрослые кавалеры, зазвучали польки, вальсы, закружились юбки, забряцали шпоры. И под это были сданы экзамены, наступили каникулы. Петя и Коленька переехали домой. Дом теперь был на Черной Речке – просторная русская дача, снятая до осени. Какое это было счастье! Мать – рядом, опять можно, в случае чего, уцепиться за ее юбку, отец – седой, добрый, мягкий, где-то здесь же, близко; кругом – братья, сестра, кузины; два смешных близнеца уже ходят, и ползают, и учатся говорить. Ковчег, а не дом, где чувствуешь себя огражденным от враждебного мира, каких-то диких и обильных превратностей. И вот начинаются шалости:
К соседке-польке ходит усач. Аннет и Петя лезут через забор. У польки целое стадо индюшек, индюшки не выносят дуэтов. Аннет и Петя заводят дуэт, птицы гогочут.
“Видишь ли ты эту лодку”, – тянет Аннет, и Петя ей вторит. И вот в окне появляется усач, слегка растрепанный, в расстегнутом кителе. Дети бегут с хохотом, с визгом из чужого сада.
А вечером светит луна, и в окне верхнего этажа появляются три воздушные тени – три барышни. Они, обнявшись, сидят на подоконнике, старшие давно спят. Щелкает соловей, пахнет цветами. Они поверяют друг другу сердечные тайны: у Аннет все еще очень туманно, ей нравятся сразу трое. Те две шепчутся о братьях Ольховских. Внизу на балконе что-то подозрительно потрескивает – и вдруг вбегает Петя: тише! тише! Под окном Николай с товарищем – оскорбленные кавалеры, которых ругают молокососами. Они подставили лестницу и подслушивают девичьи секреты. И вот уже берется большой фаянсовый кувшин с умывальника, полный холодной воды, и с шумом опрокидывается в окошко. Внизу крик, вверху – смех. И Петю награждают звонкими поцелуями.
В то лето он был очень жив, худ и нервен. Источником покоя его была мать. К фортепиано подходил он с чувством странным и двусмысленным, словно хотел сказать: с этим инструментом у меня сильно запутанные отношения. Они, кажется, еще далеко не кончены. Они, может быть, когда-нибудь возобновятся. В прошлом отношения эти были очень близкие, они и теперь меня волнуют, когда я о них вспоминаю. Но сейчас мне вам сказать нечего, милый друг… Впрочем, если барышни хотят потанцевать, то отчего же и не доставить им некоторого удовольствия?
Никто не напоминал ему его прежней игры, его бессонниц; мать считала, что вредная для здоровья страсть с возрастом прошла, – теперь пошло все другое: математика, латынь. Он ничего не говорил ей сам, раз навсегда, еще в Воткинске, решив, что музыка и он – это тайна, которую никому открывать не следует. Но сейчас он мало о музыке думал, его мальчишеская жизнь с осени вновь входила в свою колею: шесть скучных будних дней перебивались пестрым, веселым воскресеньем, когда его брали домой. Иногда, на неделе, из окна большого дортуара шестого класса ему удавалось видеть мать, проезжавшую на извозчике к своей сестре, жившей окна в окна с училищем. Она посылала ему сквозь вуаль один долгий воздушный поцелуй.
Холера встретила Чайковских при их первом приезде из Воткинска. Холерой заболела Александра Андреевна летом 1854 года, и холерой же заболел Илья Петрович в день похорон жены. Она умерла 13 июня. Всего несколько месяцев прошло, как обвенчали Зину с младшим Ольховским и проводили их на Урал, и вот уже Лида была помолвлена со старшим братом.
В те времена холерой болели многие, эпидемию сменяла эпидемия, слабея на короткое время. Невская вода разливалась по графинам и умывальникам, как и сорок лет до этого, как и сорок лет спустя. Но надежды на спасение доктора не теряли. Александру Андреевну лечили, как умели; три дня прошло, как, казалось, миновала всякая опасность, затем больную посадили в ванную, и в тот же день под вечер началась агония.
Она не успела перекрестить детей, проститься с мужем, но когда она причащалась, какой-то проблеск сознания на мгновение отразился в ее чудесных темных глазах. И затем все было кончено: кончена была ее жизнь, и на этом окончилось детство Пети. Шесть детей, из которых старшему было шестнадцать лет, шли за гробом. Отец их был при смерти.
Надо было обдумать, как жить дальше. Двух старших вернули в классы, Сашу и Ипполита спешно рассовали по закрытым учебным заведениям. Илья Петрович, взяв двух четырехлетних своих близнецов, сильно подавшийся, растерянный, переехал жить к брату.
Брату его, Петру Петровичу Чайковскому, в это время было под семьдесят. Он ходил “под француза”, ноги его были прострелены, грудь разукрашена орденами. При нем было семейство: жена, пять дочек, три сына; ходил он на костылях, вид имел грозный и костылем нередко замахивался на засидевшихся у дочек гостей. Сюда приходил в ту зиму Петя из училища, не узнавая в воскресной толпе хозяев и гостей отца, притихшего и потерявшегося, немного боясь этого дяди, побывавшего в пятидесяти двух сражениях и до позднего своего брака прожившего иноческую жизнь.
Он выходил из своего кабинета, где писал мистические трактаты, складывая их к себе в стол и никого не донимая ими, он выходил обыкновенно в самый разгар воскресных “пти же”, танцев или домашнего спектакля, и принимался тушить свечи могучим своим дыханием, давая знак, что пора расходиться. А поутру он уже занимался своим любимым делом: брал с собой сласти и выходил на прогулку. Перед каждым встречным ребенком он останавливался, опираясь на свой костыль, совал ему пакетик, говорил: “Посылка с неба” – и отходил. Его на Васильевском острове хорошо знали, и многие кланялись ему еще издали.
Сюда приходил Петя. Старшая из пяти дочерей была его веселая кузина Аннет, и с ней затевали они, как в то полное счастья и беззаботности лето, всевозможные шалости. Здесь быстро пролетали воскресенья, возвращая его снова к урокам, учителям и товарищам, к однообразному строю училищной жизни.
Впрочем, некоторый дух “гуманности”, чего-то свежего и, может быть, свободного, в эти годы уже начал проникать в стены Правоведения. И прежде всего – бывший полицеймейстер, генерал Языков, прекратил свои обидные порки, когда воспитанников ставили “покоем”, а в середину “покоя” ставили скамейку, и служитель, спустив с мальчика штаны и исподнее, производил позорную экзекуцию. Истерический генерал то грозно приговаривал к карцеру, к “хлебу и воде”, то вдруг, прослезившись над чем-нибудь, мямлил голосом старой девы, думая, что такими оригинальными переходами своего генеральского настроения он отдаленно напоминает самого Суворова. Молодые дворяне взирали на него с беспокойством и отвращением. Учителя его боялись.
Но с самими учителями у учеников не завязывалось никаких отчетливых, длительных отношений. Были среди них добрые, были и свирепые, но почти все отличались казенной серостью, а если и были люди выше среднего, то на педагогическом поприще своего гения отнюдь не проявляли. Был ехидный батюшка, громивший с пафосом итальянскую оперу, но сумевший каким-то чудом внушить Чайковскому любопытство и любовь к православному богослужению; был француз, обожатель Расина и сам неудачный трагик. Большинство из них относились к Пете благосклонно – даже математик, несмотря на то, что математика всегда была и осталась для Чайковского наукой таинственной во всех отношениях. И когда один-единственный раз у него вышла алгебраическая задача, он был настолько поражен, что сам себе не поверил, от радости бросился обниматься с товарищами, точно в Светлое Христово Воскресение.
Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 59