Конрад тяжело обрушился на землю, увлекая за собой ворох оборванных листьев, и торопливо двинулся прочь в подлесок. Я поспешила за ним.
Через несколько минут я обнаружила его, он сидел невысоко на дереве, обозревая тесную долину внизу. Он похудел, вид у него был запущенный, на ляжке горела красная болячка, похожая на медную бляху. Когда я приблизилась к нему, он стал нервно озираться, я сразу опустилась на корточки и притворилась, что копошусь в пыли и листьях, выискивая какие-то семена. Время от времени я посматривала на Конрада, неизменно наталкиваясь на его внушающий неловкость человеческий взгляд. Его коричневые глаза были неотрывно устремлены на меня. Я заметила, что у него две покрытые струпьями ссадины: одна на лбу и одна — на щеке.
Наконец мое присутствие перестало его тревожить, и он снова принялся осматривать долину.
Она была маленькая, образованная ручьем, который лениво, тонкой струйкой тек по ее дну, поросшему сочной зеленой травой. В одном месте русло перегораживала серая, острая клиновидная скала, с нее вода обрушивалась в мелкий, с галечным дном пруд, скороговорка струй была такой громкой, что долетала даже до меня, хотя я поднялась достаточно высоко по склону.
Я увидела, что Конрад уставился на заросли мескинго, которые окружали пруд. Мескинго — это высокий, с густо растущими ветвями куст, его мелкие остроконечные листья с изнанки серебрятся, как у оливы. На мескинго уже висели плоды, кисти черных, размером с пуговицу, семян, у которых под скорлупой прятались мохнатые, солено-сладкие ядрышки. Я когда-то ела плоды мескинго. Стоило сдавить такой плод двумя пальцами, и скорлупа его аккуратно раскрывалась. Когда высосешь мякоть, от ядра остается блестящее коричневое семечко. Плоды мескинго помогают от жажды, в них есть какое-то вещество, стимулирующее слюнные железы.
Голодный Конрад смотрел на свисавшие черные гроздья и раздумывал, не опасно ли будет спуститься. Он озирался и выжидал добрых полчаса, наконец, решившись, двинулся вниз по склону, осторожно и как-то неловко, и перешел через ручей к зарослям. Сколько-то времени я смотрела, как он ест, торопливо и самозабвенно, запихивая себе в рот кисть за кистью черные семена, пережевывая их вместе со скорлупками и стеблями.
Я ничего не слышала, и он тоже, из-за громкой скороговорки воды, падавшей с клиновидной скалы. Когда он поднял глаза, так как в плеск и рокот водопада ворвались другие звуки, северные шимпи уже взяли его в кольцо.
ТОНКОСТЬ
Джон Клиавотер рассказывал мне, что в семнадцатом веке, когда закладывались основы дифференциального исчисления, математики много спорили относительно строгости некоторых доказательств. Имеются пробелы, говорили непреклонные сторонники чистоты рассуждений, концы с концами не вполне сходятся, присутствуют мелкие неувязки в определениях некоторых терминов. Против этих доводов было невозможно возразить, но, при всей их весомости, нельзя было также и отрицать, что методы дифференциального исчисления работали. Результаты, полученные с их применением, были точными и полезными.
Блез Паскаль (1623–1662) выступил в защиту этих мелких неточностей и двусмысленностей в дифференциальном исчислении. Последнее слово не всегда остается за логикой с ее формальными требованиями, говорил он. Если методы дифференциального исчисления работали, но не соответствовали высочайшим требованиям, предъявляемым к строгости доказательства, то последнее в конце концов значения не имело. Основная идея была здравой. Она представлялась правильной, несмотря на то, что ее неудавалось доказать педантично или в полном объеме.
В таких случаях, говорил Паскаль, интуиция важнее строгости доказательства. Пусть сердце подсказывает вам, верный ли с точки зрения математики шаг вы хотите совершить. В подобных случаях правильно подойти к задаче помогает не способность к логическим суждениям, а тонкость, если понимать это слово в его исходном значении: «умение постигать мельчайшие различия».
Я занимаюсь своими делами. Я живу на берегу в своем маленьком доме. Я думаю о том, что со мной случилось и что я сделала, и спрашиваю себя, правильно ли я реагировала и поступала. Я не знаю. Пока еще. Может быть, именно здесь мне нужно призвать на помощь «тонкость», как ее понимал Паскаль. Мне нравится эта мысль: прийти к правильному ответу, уточняя, то есть утончая суждения о моем прошлом, а не полагаясь на силу логических доводов. Может быть, мне предстоит утончать мысли о моем пути всю жизнь?
На следующее утро Хоуп ушла на работу рано и опять не разбудила Джона. Она отправилась прямо в лес, в Литтл Грин Вуд, где замеряла стволы и пни до полудня. Она подумала, не поехать ли на ленч домой, но решила этого не делать. Должно пройти побольше времени, не два часа и не три, решила она, прежде чем они с Джоном снова встретятся.
Они разговаривали допоздна, разумно, без горячности или озлобленности с его или с ее стороны. Джон не был, вопреки ее опасениям, ни растерянным, ни подавленным, он казался спокойным, он принял случившееся. Они произнесли все положенные слова о дальнейшей дружбе, о том, что нужно будет поддерживать контакт, они оба неохотно признали, что каждый со своей стороны не видит никаких разумных способов сохранить их брак. Ни один из них, торжественно утверждали оба, ни на секунду не пожалел о том, что они были вместе. И оба с грустью согласились, что разбитого не склеишь, что дальше влачить груз тягостных, не приносящих удовлетворения отношений было бы неверным решением, большой ошибкой.
За работой Хоуп думала об этом их разговоре. Что до нее, она испытывала безмерное облегчение с примесью смутного разочарования. Как это странно, размышляла она, почему порой, став на позицию разума и терпимости, потом чувствуешь себя совершенно опустошенной и обобранной? Оказывается, рациональное поведение требовалось тебе в последнюю очередь. Ты вдруг сознаешь, что для разрешения человеческих проблем нужна страсть и грубое, животное неблагоразумие, нужно какое-то время орать и брызгать друг на друга слюной. Это отсутствие упреков, обвинений и контробвинений, невысказанных обид и давних претензий, которые вырываются наружу в пылу ссоры, теперь не давало ей покоя. Почему они демонстрировали такую невозмутимость и умудренность жизнью, ведь ни у нее, ни у Джона этого в характере не было? Может быть, из-за Джона и его болезни, предположила она. Ну а он-то почему? Почему он не выкрикивал ей в лицо бранные слова? Не унижал и не оскорблял ее, чтобы удовлетворить собственное раненое самолюбие? Это все было бы естественнее, думала она, чем их тихие голоса и печальная дальновидность.
Она сама рассердилась только один раз. Он вдруг, ни с того ни с сего, спросил, есть ли у нее кто-нибудь. «У тебя что, другой? Так и есть, я знаю. Кто он? Ты можешь сказать мне, не волнуйся, я пойму». Ее яростные, непреклонные отрицания помешали ему продолжать в том же духе. Хорошо тебе говорить, все время думала она. И он, по-видимому, поверил ей на слово, оставил эту тему так же внезапно, как затронул. Но может быть, ей следовало выдумать себе любовника, размышляла она. Просто, чтобы сделать все более грязным, более реальным. Может быть, стоило сказать, что у нее роман с Грехемом Мунро, единственно, чтобы подлить масла в огонь (кандидатура в других отношениях невообразимая, чтобы не сказать смехотворная — с ее позиций), но, во всяком случае, эти слова могли бы вызвать скандал, такой, чтобы от обоих полетели пух и перья, они выплеснули бы друг на друга часть желчи и очистились бы от своей взрослой рассудительности.