горы, чтобы прекратить это мучительное наваждение, которое буквально изводило меня.
В этот день я встал пораньше, когда на горке еще никого не было, и пошел к реке, твердо решив повторить Еремин спуск. Я чувствовал страх, когда лез на кручу, с трудом карабкаясь и помогая себе руками; я чувствовал страх, когда стоял на небольшой площадке над выступом и, надев лыжи, смотрел вниз. Было высоко, и я не видел этого голого обрыва, который составлял трамплин. Передо мной лежал только снег, и визуально лыжня не обрывалась, а как бы продолжалась на сплошном склоне. В голове шевельнулась мысль: «Нужно вернуться», но совершенно неожиданно, будто кто меня толкнул, я сорвался вниз. Скорость быстро увеличивалась, на краю обрыва моя левая лыжа прыгнула на неровности, и я почувствовал, что теряю равновесие и неотвратимо падаю, переворачиваясь головой вниз. Ударился я животом и лицом, смягчив удар руками. Я чувствовал, как ломаются лыжи, а в глазах темнеет, и бенгальскими огнями рассыпаются искры.
Некоторое время я лежал в снегу. Снег забился в нос, уши, рот. Боль в солнечном сплетении, от которой я задохнулся, и от которой померкло сознание, прошла. Я встал, выплевывая снег и отряхиваясь, и пошел собирать лыжи, от которых остались лишь полозья без концов, и вдруг почувствовал такой прилив дикого восторга, что мне захотелось петь и кричать. Восторг сменился ощущением счастья, и тихие слезы невольно покатились по щекам. Потом я ощутил, что во мне появилось что-то новое. Исчез страх. Если бы не сломанные лыжи, я бы обязательно повторил свой спуск, и мысли о том, что я могу разбиться, у меня больше не было, более того, я был уверен, что смогу теперь съехать и не упасть. Я не чувствовал страха, и это было больше ощущения «бояться, не бояться», это было полное и тупое отсутствие страха, и это противоречило основному биологическому закону, закону самосохранения. Я сунул подмышку сломанные лыжи, взял палки и пошел домой.
Злополучная круча мне больше не снилась, но во мне поселилась высокомерная уверенность в том, что для меня отныне нет ничего невозможного. Это пугало и раздражало меня, потому что это было сродни гордыне, которая, как я знал от бабушки Маруси, была великим грехом…
Перед Днем Советской Армии меня и Генку Дурнева принимали в комсомол, потому что нам исполнилось по четырнадцать. В нашем классе уже многие ходили комсомольцами. Кого приняли перед ноябрьскими праздниками, кого перед Новым Годом. Не комсомольцами оставались только переростки: Агарков, Андрианов, Семенов, Аникеев, да Аркашка, брат Барана. Им уже давно перевалило за пятнадцать и даже за шестнадцать, но как-то само собой разумелось, что им в комсомол путь заказан.
Комсоргом класса у нас был выбранный единогласно Женька Третьяков. Недаром он читал собрание сочинений товарища Сталина. Тут не все художественную книжку могли осилить до конца, a oн собрание сочинений товарища Сталина читает.
На собрании мы с Генкой Дурневым сидели за первой партой в белых рубашках, застегнутых на верхние пуговицы, напряженные и торжественные. За учительским столом сидели Женька Третьяков, Женька Богданов и приглашенный председатель Совета Пионерской дружины Валя Климов. Он был в пионерском галстуке и с тремя красными нашивками на рукаве — символом его пионерской власти. На прошлой неделе мы с Дурневым стояли в этих же белых рубашках, но с повязанными поверх красными галстуками перед пионерской дружиной, а Валя Климов рекомендовал нас в комсомол, после чего собственноручно снял с нас галстуки, и мы как бы уже не были пионерами, хотя еще и не комсомольцами. Вторую рекомендацию мне дал Женька Богданов, а Дурневу сам Третьяков.
Первым к столу пригласили Генку. Комсорг дал ему хорошую рекомендациюхарактеристику и спросил у собрания, готовый в любую минуту поддержать своего протеже: «Вопросы к Дурневу есть?»
— Что такое демократический централизм? — раздался насмешливый голос Пахома.
Собрание сразу оживилось. Раздались смешки.
— Пахомов! — Женька привстал на стуле. — Не превращай комсомольское собрание в балаган.
— При чем здесь балаган? — обиделся Пахом. — Пусть ответит на вопрос по уставу. Меня в райкоме спросили: «Что такое демократический централизм?»
Генка Дурнев растерянно смотрел в зал и молча переминался с ноги на ногу. Женька Третьяк полез в Устав. Полистав, сразу не нашел, и захлопнув тоненькую красную брошюрку, спросил Пахома:
— Ну и что же такое демократический централизм? Сам-то знаешь?
— Теперь знаю. Выборность всех руководящих органов комсомола сверху донизу, отчетность комсомольских органов, строгая комсомольская дисциплина и подчинение меньшинства большинству. И еще, обязательность решений высших органов для низших, — отрапортовал Пахом и, довольный, сел.
— Вот видите, товарищи, как плохо мы знаем Устав! — нашелся Женька Третьяк. — А в райкоме могут задать любой вопрос, и будет стыдно не ответить. Еще вопросы?
Вопросов больше не было. Всем хотелось, чтобы собрание поскорее заканчивалось, да разбежаться.
— Обязанности члена ВЛКСМ, — задал вопрос сам Женька. Дурнев оживился и стал бойко перечислять:
— Член BЛKCМ обязан: быть активным борцом за претворение в жизнь величественной программы коммунистического строительства, быть патриотом советской Родины, отдать для нее все свои силы, а если понадобиться, отдать за нее жизнь; настойчиво овладевать марксистсколенинской теорией, показывать пример, хорошо учиться…
— Смело развивать критику и самокритику, вскрывать недостатки в работе, сообщать о них в комсомольские органы, вплоть до ЦК ВЛКСМ, — добавил Женька Третьяков, наверно, важный для себя пункт. — Так?
Дурнев кивнул.
Когда очередь дошла до меня, вопросов не было. Женька Богданов, как поручитель, сказал о том, что я отличник и всегда готов по первому зову прийти на помощь товарищу, что никогда не вру, и прочие такие слова.
Слова в какой-то степени стандартные, но они гладили и елеем ложились на душу. Приятно лишний раз ощутить себя положительным примером. Правда, эта эйфория продолжалась недолго.
— А я бы воздержался рекомендовать Анохина в комсомол.
Слова Женьки Третьяка ударили меня как обухом по голове.
По классу прошел недоуменный ропот. Я почувствовал, что кровь приливает к лицу, и я краснею.
— Это почему? — опешил Богдан.
— А потому что Анохин занимается знахарством. И вообще в нем нет комсомольской устремленности. Какой-то он не наш, не комсомольский. Эти его фокусы, гипнозы.
— Ну, ты говори, да не заговаривайся. Наш, не наш. Все мы здесь наши, советские. Не наших мы в Берлине добили, — зло отчитал Третьяка Женька Богданов.
— Да у него отец, выполняя задание партии, чуть не погиб в этой, как его, Турции.
— Это мы знаем, — упрямо стоял на своем Третьяк. — Но сейчас мы в комсомол принимаем не отца.
— Ты что, Третьяк, сдурел чтоли? — вскипел Пахом. Он встал изза своей