— Боже праведный! — ахнул Шпильфогель.
— Она ехала с Уокером. Врезалась головой в ветровое стекло. Умерла мгновенно. Помните, я рассказывал, как она в Италии выхватывала руль у меня из рук? А вы еще не верили! Мол, не может быть, чтобы она намеренно хотела разбить машину. И вот видите. Господи, в каком бешенстве была тогда Морин! Разъяренная тигрица. Это случилось по дороге из Сорренто, не забыли? А теперь она добилась-таки своего. Но на этот раз не я оказался рядом.
— Вы говорите так, словно знаете все подробности, — удивился Шпильфогель.
— Я всего лишь предполагаю. Но она мертва. Если меня, конечно, не обманули.
— Зачем же вас обманывать?
— Не знаю. Но все так нелепо! Трудно поверить. Впрочем, как и в то, что было раньше.
— Да уж, непредсказуемая женщина. Смерть под стать жизни.
— И тихони порой умирают самым непредсказуемым образом. А иной сорвиголова тихо завершает век в старческой постели. Вам не кажется, что гибель Морин — очередная уловка?
— Уловка? Чего ради?
— Ради алиментов. Я, стало быть, расслаблюсь, утрачу бдительность, и тут…
— Ну, не думаю. А вот расслабиться вам действительно не мешало бы.
— В самом деле: ведь я теперь ото всего свободен!
— Я этого не говорил. Но расслабиться пора.
Потом я позвонил брату. Сьюзен, так и не сняв пальто, сидела на стуле, плотно прислонившись к спинке, руки на коленях ладошками вниз. Паинька в детском саду. Ее поза почему-то тревожила меня, но наплыв событий не позволял анализировать мимолетные ощущения. Но все-таки: почему она не сняла пальто?
— Моррис?
— Он.
— Морин умерла.
— Вот и славно, — ответил брат.
По-твоему, славно? А по-моему… Как бы там ни было, я теперь ото всего свободен!
Следующий звонок — в справочную службу Элмайры, узнать телефон тещи. Бывшей.
— Миссис Чарльз Джонсон?
— Точно.
— Это Питер Тернопол. Боюсь, у меня печальная новость. Морин умерла. Погибла в автокатастрофе.
— Чего-нибудь такого следовало ожидать. Вечно ей не сиделось на месте. Когда это случилось?
— Сегодня ранним утром.
— Много народу разбилось?
— Погибла только Морин.
— А вы-то кто?
— Питер Тернопол. Я был ее мужем.
— Которым? Номер раз, номер два, три, четыре, пять?
— Третьим. Их три всего и было.
— А у меня был всего один. Хорошо сделали, что позвонили, мистер Тернопол.
— А как с похоронами?
Но она уже повесила трубку.
Теперь — мои родители. Отца так потрясла новость, словно речь шла о потере близкого ему человека. «Господи, бедная малышка!» — только и произнес он.
Мама подключилась к разговору по другому аппарату.
— Ты-то, мальчик, как?
— Я в порядке. Более или менее.
— Когда похороны? — поинтересовался отец; практическая жилка взяла верх над потрясением. — Ты хотел бы, чтобы мы были?
— Еще не думал об этом. Кажется, она как-то говорила о кремации… Нет, не помню.
— Может быть, он и сам не пойдет, — сказала мама, обращаясь к отцу.
— Ты что, не пойдешь на похороны? — поразился отец. Я так и видел, как он приложил свободную от телефонной трубки руку к виску, словно мучаясь головной болью.
— Папа, я еще ничего не решил. Не волнуйся. Все образуется само собой.
— Само собой ничто не образовывается. Послушай меня, ты должен там быть. Надень черный костюм. Так надо.
— Это его дело, — вмешалась мать.
— Он не слушал меня, когда женился, и что вышло? Пусть хотя бы похороны пройдут по-человечески!
— Он говорит, — вновь подала голос мама, — что она хотела бы кремации. Урну предадут земле?
— Или развеют прах. Не знаю, не знаю. Я новичок в таких делах.
— Вот и послушай меня, — продолжил свою партию отец, — ты во всем новичок. А мне уже семьдесят два, и я — нет. Ты должен пойти, и пусть никто не скажет, что Питер Тернопол — пишер[154].
— Они все равно скажут, папа, за ними не заржавеет.
— Но они не смогут сказать, что тебя не было. Послушай, Питер, будь так любезен. Я прожил жизнь. Не варись в собственном соку. Ты стал умнее всех в четыре с половиной года, когда пошел в детсад, чтобы завоевать мир. Четыре с половиной, а выставлял себя президентом — «Дженерал Моторе», как минимум. А помнишь, что было однажды во время грозы? Как раз тогда, в твои четыре с половиной…
— Папа, не сейчас.
— Расскажи ему, — обратился он к матери, — пусть подумает, умно ли поступает вот уже битых тридцать лет!
— Правда, не сейчас, — присоединилась ко мне мама.
Но он уже завелся. Я узнал (не в первый раз), сколь огорчительно мое пренебрежение к традициям нашей семьи: трудолюбию, стойкости и трезвому взгляду на вещи. Мне попеняли на то, что подростком, помогая по субботам в магазине, я все делал наперекосяк и не прислушивался к здравым советам. Помнишь? Помню. «Нет, не так, — говорил отец в кладовой, подавая коробки с носками мне, стоящему на шаткой стремянке, — не так, Пеппи, ты сам себе мешаешь. Смотри! Понял теперь, как надо? Всегда все делай правильно. Если делаешь неправильно, лучше вообще не делай, сынок». О, мудрые уроки азов предпринимательства, зачем я не прислушался к вам! Почему торговля товарами для мужчин не стала фундаментом твоего мироощущения? Почему, Пеппи? Почему твоя любознательность не распространилась на туфли «Флэг Бразерс»? Неужели подтяжки «Хикок» и галстучные булавки «Свэнк» менее интересны, чем Флобер и Достоевский?
— Была страшная гроза, — продолжал отец, — гром и ливень, все как полагается, а тебе пришло время возвращаться домой из детского сада. Четыре с половиной года. Ты строго-настрого запретил заходить за собой. Даже Джоан. «Я сам». Сам, сам, сам — главное твое слово. Помнишь, а?
— Нет.
— Так слушай. Мама взяла детский дождевик и резиновые сапожки и все-таки отправилась в садик. Иначе промокнешь и опять заболеешь — дождь же! Помнишь, как ты ее встретил?
Наверное, заплакал от унижения.
— Нет, не помню.
— Ты посмотрел сквозь нее. Как будто ее нет и никогда не бывало.
— Неужели?
— Представь себе, именно так. Ты посмотрел сквозь нее и сказал: «Уходи». Прогнал. Даже кепку не дал на себя надеть. Четыре с половиной года! Шел сам по себе под дождем, а мама спешила следом с дождевиком и сапожками. Сам, сам, сам. Достаточно взрослый для самостоятельных решений и действий. И вот вам результат. Хоть раз в жизни прислушайся к нашему мнению, Пеппи!