class="p1">— К издевательствам уже, считай, привыкли. А если они задумали что-то похуже?
— Что ты имеешь сказать? Не буди лихо, пока оно тихо.
— Не понимаю, с чего вы так паникуете. Посудите сами. Если место освобождают, значит, есть интерес разместить там что-то другое.
— Что?
— Поживем — увидим.
Снаружи царит лихорадочная суета. Люди несут, тащат, везут свои вещи в детских колясках и санках, уходя с только что огороженной территории.
— Пап, я пойду помочь Прухам, — сын Гирша натягивает шапку.
— Не делай мне больную голову, ты же к своей Иде пойдешь.
— Да, к Иде, — сын поспешно скрывается в дверях.
— Не люблю я этих Прухов, но раз так, пускай идет, — Гирш смотрит в потолок. — Вряд ли у них что-то сладится, мы очень разные.
— Так то раньше было, а теперь мы, как в бане, все равны, — говорит Лейба.
— Да, но, когда все кончится, мы снова станем разными.
— Нет, когда все кончится, вы будете равнее равных.
— Смеешься? Тебе бы только позубоскалить.
Гости сегодня идут один за другим, и каждый с новостями.
— 29 ноября, то есть завтра, всем трудоспособным мужчинам в возрасте, начиная с семнадцати лет, с утра нужно собраться на улице Садовникова.
— Пошлют на работу?
— Да на какую работу? Увезут.
— Куда?
— А что, парень Гирша ничего не сказал?
— Может, не знал еще.
— Знал-не знал, какая разница, к нам это не имеет никакого отношения.
— К тебе-то — да, у тебя дочки, а вот к моему сыну — очень даже имеет. Кого летом в Бикерниеках постреляли? Именно мужчин в силе.
— Да, но, поверь мне, теперь их не тронут. Раз там написано работоспособных, таки так оно и значит — для работы. Немецкая прямолинейность выдает их планы.
— А что было в тот раз?
— В тот раз, в тот раз… в тот раз было начало войны, и они не подумали, что позднее им понадобятся рабы. Может, боялись, что мужчины окажут сопротивление. Теперь опасаться нужно старикам, женщинам и детям. Для немцев — лишние хлопоты. Прошу пардону, но мне так кажется.
— Между прочим, от нас тоже никакого толку.
— Как это… ты что, спятил, больных же нельзя трогать. Мы тут лежим спокойно и никому не мешаем.
— Про других тебе все ясно и понятно, а как про себя — так вдруг поглупел, как дитя. А про яд в чае не слыхал? Нас тоже могут угостить.
— Ну… я к чашке больше не притронусь. Буду пить только из крана.
Врачи и сестры милосердия, скрывая тревогу, стараются успокоить нас — мол, эти распоряжения относятся только к здоровым. Но унять сомнения им не удается. Почти у каждого есть что сказать. Мнения разные, но всех объединяет страх.
— Хватит молчать, говори, что еще стряслось.
— Вышел приказ номер два: работоспособным мужчинам, женщинам и детям нужно готовиться к перемещению в лагерь. Каждый может взять с собой вещей, не больше двадцати килограмм.
Все умолкают, но ненадолго. Неведенье рвет тишину в клочья.
— Ах, ты Господь Цебаот, и куда?
— В Польшу.
— Откуда ты знаешь?
— Фукс так думает. Там строят лагеря.
— Иты веришь Фуксу?
— Не верю, но он так сказал.
— Зачем им нужно разлучить нас?
В палату входит доктор Блюменфельд. Все смотрят на него. Уж Блюменфельд должен знать больше других; помимо врачебных обязанностей, он еще работает в еврейском совете гетто — юденрате.
— Доктор, что происходит?
— Мужчин разместят в Kasernierungslager [76]…
— Kasernierungslager? А это где?
— Там, откуда сегодня люди выехали. Остальных отправят в лагерь на работы полегче.
— Куда?
— Немцы не говорят ничего определенного. Кто-то считает, что в Люблин, но…
— Я же сказал, что в Польшу!
— Это пока только слухи.
— Вы сказали — в лагерь на работы полегче. Что там придется делать?
— Трудно сказать.
— Да… кто знает, что у них на уме, но уже так много домов разрушено. Если бы надумали строить новые, мне как архитектору скучать не пришлось бы.
— Размечтался. Если что и понадобится, только для фронта. Скажем, патроны делать.
— Что? Мне — делать патроны? Да они тогда были бы самыми большими дураками в мире. Патроны пускай делают сами. Ишь, что удумали!
— А что с нами будет?
— Что будет, что будет… Кого ты имеешь в виду?
— Ну, нас, кто тут лечится.
— Я очень надеюсь, что больницу они не тронут, — говорит врач.
— Я тоже так думаю, — добавляет сестричка.
— Думаете?
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем не думаю…
— Я же вижу.
— Думаю, не нужно ли уже заранее попросить сладкого чайку.
— Ну, знаешь. Лучше не думай.
— Нас всех убьют. Всех.
— Нет, не может быть. Ты знаешь, сколько нас тут? Тридцать тысяч! Может, сотню, ну, несколько сотен, если уж совсем с ума сойдут, но не поголовно же!
— И такое бывает. Османы в Муше за раз сожгли пять тысяч армян.
— Кто про тех армян помнит…
— Я помню.
— Не знаю, как там было в Муше, но я не верю, что нас сожгут. И где? В Риге такого места не найти, все это слишком сложно.
— Тогда расстреляют или отравят газом.
— Армян и стреляли, и травили. Сгоняли в большие подвалы и пускали смертельный газ.
— Если захотят с нами покончить, то только газом. Немцы — народ экономный, патроны тратить не будут. Нужно предупредить народ — если видят, что ведут в подвал или в другое закрытое помещение, пусть пытаются бежать.
— А куда бежать-то?
— Эй, вам не надоело нести ахинею? Просто уши вянут.
Наконец хоть одно разумное слово. Душа и так едва теплится, а наслушавшись этих дурацких прогнозов, и вовсе в пятки уходит. Чего самим себя терзать, если перспектива и так, без натуги, рисуется угрюмой. Да и поздно — в мозгах тоже перегрузка. Нас можно утопить. Погрузить на корабли, вывезти далеко в море и выбросить за борт. Да, но тогда по всей Юрмале вынесет кучу трупов. И по весне немецким господам и их фройляйн придется нюхать трупную вонь. Нет, так они не сделают. Можно уморить голодом. Даже пальцем не пошевелив, сами подохнем. Правда, должно пройти немало времени, покуда последний испустит дух. Тьфу ты, вот идиот! Что за мысли лезут в голову, если ясно сказано — повезут в лагерь на легкие работы. Или все-таки не повезут?
В последние годы нас так часто обманывали, что никто ничему не верит. Я же и сам не верю. Кому я вообще верю? Только близким — Коле, Тамаре, Рудису, маме, Вольфу, ну, может, еще кому-то, кого сразу не вспомню. Хочется верить