– Да вишь ты, народ после синбирского дела-то зашатался как-то… – пощипывая бороденку, проговорил посол осторожно. – Не то совсем стало, что до того было…
– Синбирское дело, синбирское дело… А что синбирское дело, никто не понимает!.. – рассердился Степан. – Ворочайся в Астрахань и скажи там Ваське и кругу, чтобы все к новому походу строились. Я еду на Дон, поуправлюсь там с делами и сичас же скорым обычаем опять к вам. Митрополита, старого черта, изничтожьте, чтобы не баламутил, да и попов, которые очень уж в его руку тянут… Казаки вы там или бабы старыя?
Ивашка внимательно слушал все это со своими новыми, застланными глазами, а потом прошел в Приказную Избу – там усердно скрипели перьями старые подьячие и уныло томились всякие просители, – и долго перебирал какие-то грамоты. И все улыбался в усы и с веселыми глазами повторял: а ну, кто кого!.. А когда в обед пришел он домой, Пелагея Мироновна со смехом потащила его к окну.
– Ты только погляди, что наш Иосель-то разделывает!.. – смеялась она. – Это он нам своих новокупочек показывает…
В самом деле, Иосель уже раздобыл на торгу пару отчаянных кляч и, настрочив им за углом кнутом бока, раскатывал перед воеводским двором туда и сюда. Клячи, уставив хвосты пистолетом и задирая головы, мотались, как бешеные, из стороны в сторону, холодная грязь со снегом летела из-под колес густыми роями, а Иосель, натянув вожжи из всех сил и жмурясь, делал вид, что никак не может удержать своих рысаков, и все повторял им убедительно:
– Тпру… Тпру… Ишь ты каше… Тпру!.. – И косился глазом на воеводские хоромы…
Ивашка с Пелагеей Мироновной со смеху помирали… И все повторял загадочно Ивашка со смеющимися глазами:
– А ну, посмотрим: кто кого… Посмотрим!..
XXXVI. Последние ставки
Столица голытьбы всероссийской, Кагальник, жил в лихорадочном оживлении: скоро будет сам атаман!.. Правда, не так ждала его столица, а гордым победителем, правда, надо было уже некоторое усилие, чтобы верить и ликовать, но обольщала сладкая надежда: авось он еще что придумает… Из Царицына прибежал слушок, что велел он астраханцам опять к походу готовиться… Веру в будущее особенно поддерживал Трошка Балала, который вдруг как снег на голову нагрянул в Кагальник, все индо диву дались: все старые казаки до единого перебиты или без вести пропали, а этот вот явился.
– Слово ты, что ли, какое знаешь? – дивились казаки.
– Знамо дело… – сбрехнул Трошка. – А вы думали как?
И все стали смотреть на него с некоторой опаской: дурак, дурак, а гляди вот!..
И Трошка высоко носил свою поганую, маленькую головенку, врал за весь Кагальник, а под веселую руку тешил сердца казацкие неимоверной похабщиной…
Очень втайне волновалась и жена атаманова, Мотря, которую теперь все из почета величали Матвевной. У ловкой бабы было теперь много и шелков, и бархата, и парчи, и камней самоцветных, и золота, – любой боярыне очень даже просто нос утереть можно было бы, – на окне стоял костяной город Царьград, что муж из Персии прислал, с церквами и башнями и домами всякими, в кладовке в скрынях лежали меха дорогие, но после провала мужа под Симбирском стало ее бабье сердце тревожиться за будущее. Лутче бы теперь как ни-то повиниться да и зажить как следоваит. Может, спихнуть бы как Корнилу с атаманства можно, стать на его место, к царю в Москву ездить и жить припеваючи, как только твоей душеньке угодно. Вон, сказывают полегоньку, Дорошенко с Москвой опять нюхаться стал, и будто большая вотчины царь обещается дать, ежели тот баламутить перестанет… Тревожило ее и будущее ребят: растут в чертовом Кагальнике этом, как волчата какие… И, когда прибрел в Кагальник дьячок беглый Панфил, пьяница горчайший, она всячески улещивала его, чтобы он ребят ее в науку произвел, и не только Иванко, но и Параску с ее скорпионовой косичкой. Она кормила его до отвала и бараниной, и кулешом жирным, и варениками, поила и сливянкой, и запеканкой, густой, как смола, и горилкой забористой, дарила ему то на штаны, то шубу старую, то откуда-то завалившиеся очки. А подгулявший Панфил – так, серенький замухрышка какой-то с красненьким носиком, – важно садился к столу и строго спрашивал:
– А ну, Иванко, скажи-ка ты мне, что землю держит…
– Вода высока!.. – быстро отвечал настроганный мальчонка: Панфил в деле воспитания был сторонником частого преломления жезла о хребет своих воспитанников.
– Так. А воду что держит? – строго спрашивал учитель.
– Камень плоск вельми!.. – выстреливал Иванко.
– А что держит камень? – еще строже говорил учитель.
– Четыле кита!..
– Молодчина. А ну теперь прочитай мне вирш про розгу и чтобы единым духом…
Иванко набирал в себя духу, и, уставив свои черные пуговки в стену, без запинки валял:
Лозга ум остлит, память возбуждает И волю злую к благу плелагает, Учит Господу Богу плисно молити И лано в церковь на службу ходити…
– Премудрость Господня!.. – степенно вздыхала мать, подпершись рукой. – Вот что значит ученье-то!.. Ну-тка, выкушайте, Панфил Ионыч…
И она с низким поклоном подавала дьячку чарку запеканки, от которой сладкий дух распространялся по всей хате, а Панфил долго потом с удовольствием обсасывал усы.
Казаки больше не приставали к заметно подросшему парнишке, хочет ли он в казаки, и не заставляли его казать язык, – он уже понял, что все это на смех и не поддавался, – а если начинали они очень уж приставать к нему, то он, хмуря бровки и картавя, садил такой крутой матерщиной, что все просто за животики хватались: ну, уж и дошлый же парнишка!..
И, наконец, раздался заветный крик: едут!
Весь Кагальник высыпал из хат и землянок к перевозу. Казаки возвращались верхами и пешем, а за ними шел обоз. Но было казаков немного: одни с пути розно разбрелись, другие в Царицыне остались, третьи на Астрахань подались. Впереди станицы на царском аргамаке, – уцелел только один, а остальные без ухода настоящего подохли, – ехал атаман. Голова его была все еще перевязана, а левая нога густо обмотана тряпьем. Он заметно похудел, и глаза его горели мрачным огнем. Станичная старшина встретила его у перевоза хлебом-солью, слышались редкие голоса «батюшка, кормилец наш…», но восторга первых дней не было. Степан продолжал всю обряду встречи, как полагается, до конца, перецеловался со старшиной, раскланялся с казаками и сразу же направился к себе погреться – было очень сиверко и с неба сыпалась крупа – и отдохнуть.
Раскрасневшаяся Матвевна, прифрантившиеся детишки и самодовольный Фролка встретили его у ворот. Степан бросил было на Фролку сердитый взгляд за его самовольство, но тут же и осекся: ведь и он возвращается битым… Но целая груда тайных грамот со всех концов России, которые тут же передал ему Фролка, и известие, что его давно уже поджидают гонцы от Серка, Дорошенка и из Москвы, сразу же сказали ему, что дело его не кончено. И он подбодрился…