— Я не пил, — сказал Верещагин.
— Давно ты так лежишь?
— С утра. Пришел с похорон… Хотел собраться… Потом… Голова закружилась.
Она представила себе, как он мечется по комнате, припадая на одну ногу, сваливая на пол книги и кассеты, выволакивает из кладовки все новые ящики и забывает, зачем он их вытащил, попеременно то пытается раздеться, то вдруг снова возвращается к разбросанным вещам, и в одном из ящиков стола обнаруживает пистолет…
О господи! И он провел в обнимку с этой железкой весь день?
— Откуда у тебя?…
— Отцовский. Состоял на вооружении британских коммандос. Единственное, что у меня есть… Кроме фамилии.
— Ты уже пришел в себя?
— Нет. Иди сюда.
Одной рукой он обнял Тэмми и притянул к себе.
— Как ты узнал, что это я?
— Твои шаги. Я ждал тебя.
— С пистолетом?
— Не только тебя.
Он больше не сделал ни одного движения. Лежал рядом с ней, тесно прижавшись, зарывшись носом в ее волосы. Она успела заметить, как припухли его веки.
Он плакал? Он? Плакал?
Она вспомнила то утро. Шамиль не плакал. Глаза его были сухи и угольно-черны. Ей было знакомо это состояние: опустошительное, до дна высасывающее чувство потери. Эта бездна ненасытна… Но ей повезло. Он выбрался из пропасти. А вот Шамиль — нет. Пропасть никогда и никого не отпускает просто так. За все нужно платить. Но не слишком ли много с одного человека? Похоже, господа, что его банковский счет иссяк. Он банкрот, господа! Выверни карманы, покажи им, чтоб они отстали!
Ах, да, она же пришла, чтобы сказать…
— Я уезжаю.
Он опять успел раньше… Ну кто его тянул за язык? Почему он вечно лезет поперед батьки в пекло?
— Куда? — не поняла она.
— Сначала — в Вену. Потом — не знаю.
— Арт, ты… с ума сошел?
— Нет. Поедешь со мной. Все еще может быть хорошо… Ты ведь поедешь?
Контракт, подумала она, может закончиться хоть завтра.
— Арт, я… Я беременна.
— Что?
— Я беременна. I am pregnant… На каком языке тебе еще сказать?
— Не надо. Я понял.
Он сел рядом с ней, сжал руки между коленями… Сломанную голень, как и тогда, два года назад, туго обтягивал эластичный бинт, косая рана через лоб заклеена пластырем, правый бок рассажен… Гадкий мальчик, опять весь в синяках…
— Когда ты приезжал ко мне в полк, ты прихватил с собой даже зубную щетку. Только презервативы забыл.
— Нет. Не забыл. Не взял.
— Так что мне делать? Скажи, что нам делать?
Артем потер пальцами виски.
— Тэм, с моей точкой зрения на этот вопрос ты давно знакома. Мы — муж и жена. У нас будет ребенок. Это здорово. Это правильно.
— А то, что ты уезжаешь?
— Это как раз неправильно. Но после того, что ты сказала, я уже совсем не могу остаться. Собой я бы рискнул, вами — никогда.
— И что же будет с нами?
— Если ты согласишься… месяца через два я вас заберу.
— Куда?
— Пока в Израиль. Дальше будет видно. Но если ты захочешь дослужить до конца… я пойму, Тэмми. Я буду ждать, буду готовить вам… посадочную площадку.
— Рыцарь ты мой бедный, — Тамара поцеловала его в лоб. — Возрадуйся. Я решила подать в отставку. По состоянию здоровья. Держать меня не будут. Военная пенсия, конечно, пропала, но… пропади она пропадом, эта пенсия.
— Спасибо, — Артем сглотнул.
— Да не за что. Я просто не могу без тебя, и все. Я это поняла давно, еще месяц назад хотела к тебе вернуться — а ты пропал куда-то… Мне сказали про суд, но я не могла туда прийти.
— И правильно сделала, что не пришла. Я бы совсем раскис.
— Помочь тебе уложиться? Смотри, какой ты бардак учинил, — она слегка пнула ногой коробку. — Нет, сначала я приготовлю обед. Чем ты будешь заниматься в Израиле?
— Собирать зубы дракона…
Тамара покачала головой.
— Какие анальгетики ты принимаешь?
— Не помню… В кармане пиджака.
Конволюта была нетронутой.
— Они не распечатаны.
— Да… Так лучше. Легче… Мне нужно было чем-то занять все мысли.
— Или ты сейчас выпьешь таблетку, или я заставлю тебя выпить. Благо, смогу с тобой справиться.
— Хорошо…
Она пошла на кухню, зажгла газ, включила радио, и пока чайник закипал, быстренько выплакалась. «Об-ла-ди, об-ла-да, жизнь продолжается!» — пел Пол Маккартни, еще не разругавшийся с еще живым Джоном Ленноном.
* * *
«Эшелон уходит ровно в полночь».
На самом деле — не в полночь, а в полдень, и не эшелон, а здоровенный сухогруз «Петрович» уходил курсом на Одессу, неся на борту четыре тысячи советских военнопленных, возвращающихся на Родину согласно договору.
Загудела сирена. Загромыхали по трапу ботинки. Глеб поднялся на борт вместе с остатками своей роты. Нашел тихий уголок на солнце, сел на свернутый канат.
Уже несколько дней покоя ему не давал один неотвязный, призывный ритм. Он превращался в мелодию, она искала себе слов. Глеб начал жить в не очень родном ему, но радостном режиме создания песни. Он полез в карман, достал задрипанную записную книжку и ручку-фломастер, которую увел из Ретрансляционного центра и которая прокочевала с ним по всем госпиталям. Посмотрел на строфы, записанные вчера ночью, когда в лагере военнопленных заткнулось навязчивое «Радио-Миг»:
Ах, ну почему наши дела так унылы?
Как вольно дышать мы бы с тобою могли!
Но где-то опять некие грозные силы
Бьют по небесам из артиллерий земли…[20]
В небе попрошайничали чайки-нищенки. На корме матюкался белый сержант, командующий погрузкой.
Да, все это так, но торопиться не надо.
Что ни говори — неба не ранишь мечом.
Как ни голосит, как ни ревет канонада —
Тут, сколько ни бей, все небесам нипочем.
События прошедшего месяца странным образом переплавились в строчки, и Глеб в очередной раз поразился своей вывихнутой музе: она упорно не желала иметь дело с реальным миром, переиначивая то, что он хотел изложить, на свой лад…
Ах, я бы не клял этот удел окаянный —
Но ты посмотри, как выезжает на плац
Он, наш командир, наш генерал безымянный —