их относительно невысокого положения в социальной иерархии. Выступая против изображения низкой жизни сказочными моногатари, Мурасаки Сикибу сама не чужда известной идеализации обездоленных. «Гэндзи моногатари» прямо начинается с описания горькой судьбы Кирицубо, матери Гэндзи, гонимой и третируемой не только Кокидэн, старшей женой императора, но и другими придворными, из-за несоответствия положения любимой наложницы императора и ее не столь высокого ранга. Эти преследования были причиной болезни и смерти Кирицубо. Гэндзи вынужден скрывать свою любовь к бедной Югао, живущей на окраине столицы и окруженной плебейским бытом соседей (Гэндзи коробит звон кухонной посуды над головой и т. д.). Он страстно привязан к Югао и боится, что его попытка пренебречь социальной дистанцией между ними в конце концов приведет ее к гибели. Как уже упоминалось, Акаси вынуждена согласиться на то, чтобы Мурасаки удочерила ее ребенка, так как сама Акаси только дочь провинциального экс-губернатора, а провинциальное чиновничество в целом имеет более низкие ранги, чем столичное. Но и сама Мурасаки не может получить полного статуса супруги Гэндзи и тяжело страдает оттого, что этот статус получает молоденькая Нёсан по просьбе ее отца — экс-императора. (Правда, В. Х. Мак Каллог, полемизируя с Моррисом, считает, что социальный статус Мурасаки не может помешать ей быть главной женой Гэндзи; см.: Мак Каллог, 1967, с. 138.) Смерть Мурасаки, как отчасти и смерть Югао, имеет ту двойную мотивировку, о которой упоминалось выше: болезнь, порожденная страданием, и прямое преследование со стороны духа соперницы.
Таким образом, развивая те тенденции к бытовизации сказки, которые наметились уже в самих дэнки-моногатари, Мурасаки Сикибу доводит социально-бытовую конкретизацию до такого предела, при котором разрушаются условные сказочные схемы. Бытовое полотно, нарисованное Мурасаки, гораздо богаче, чем в дэнки-моногатари, многие детали японского придворного-быта X в. и отношения людей в обществе ярко встают со страниц «Гэндзи моногатари». Однако тенденцию к социально-бытовому реализму не надо преувеличивать (Мурасаки все же стремится к обобщенно-идеализирующему методу изображения) и социально-бытовую конкретизацию никоим образом не следует трактовать как социальную критику. Хотя Мурасаки Сикибу прекрасно видит связь между сложностью социальной иерархии или полигамией и некоторыми драматическими коллизиями, хотя ей ясна эгоистическая подоплека придворных интриг и т. п., она ни в коем случае не является борцом против общественной несправедливости, за эмансипацию женщин или за другие социальные сдвиги. Между тем некоторые японские ученые, а у нас Е. М. Пинус (1970) и И. А. Воронина (Воронина, 1981), вполне справедливо усматривая в нарисованной Мурасаки социально-бытовой картине отражение социальных противоречий и социальной несправедливости в хэйанском обществе, в частности в положении женщины в условиях полигамии, склонны видеть в Мурасаки носительницу социального протеста. Между тем Мурасаки скорее присуще (в отличие, например, от эссеистки Сэй Сёнагон) идеализирующе-гармонизирующее любование придворным бытом и его изысканной утонченностью, его «сказочным» великолепием (такие утонченность и великолепие неведомы архаическим сказочным повестям).
Прекрасные героини более низких «рангов», живущие в предместье или в провинции, квалифицируются скорее как примеры скрытого очарования, как сокровища в некоей социально скромной «оправе», а также в качестве дополнительных иллюстраций неизбежности страдания; при этом подразумевается, что не социальная среда, а каждый сам несет ответственность за свою судьбу.
Изображая трагизм идущих от сердца сильных страстей, Мурасаки ассоциирует его в некоторой мере с проблемой конфликта между любовью и долгом: преступная связь с мачехой и как следствие нарушение синтоистского поминального культа, недозволенные любовные отношения с женщинами низших рангов, отчасти и высших. Первое, т. е. связь с женой отца, как уже отмечалось, сравнимо с проступком Тристана перед его дядей Марком. Второе не находит западных и средневосточных параллелей: «золушка» Энида в «Эреке и Эниде» Кретьена достаточно благородного происхождения, и ее охотно принимают при дворе короля Артура; Хосров может иметь в своем гареме любых наложниц и медлит с официальным браком с Ширин по внутренним причинам; героям Руставели не приходит в голову влюбляться в социально низших (пример — отношения Автандила с Фатьмой). Любовная связь с женщинами низших рангов не столько всерьез роняет Гэндзи, сколько впоследствии приносит горе этим женщинам. Ссылка Гэндзи за флирт с Обородзукиё, предназначенной в невесты новому императору, трактуется как несправедливость и несчастье и чести Гэндзи не затрагивает. Честь Гэндзи как рыцаря — эпического героя не может быть вообще затронута, так как идеал рыцаря-воина чужд хэйанской литературе.
Главное для Мурасаки — это то, что любовь приносит и радость, и горе, обогащающие душу тонкие переживания, мучительную горечь разлук для влюбленных в будущем, страдания ревности, иногда позор и необходимость уйти из мира в монастырь — для женщин. Мурасаки, как Кретьен и Низами, ищет гармонизации, но на других путях. Известное облагораживающее действие любви можно отметить не только на Западе и Ближнем и Среднем. Востоке, но и у Мурасаки, и оно также отчасти связано с «куртуазностью» в японском смысле, т. е. теми изящными и утонченными чувствительными формами отношений между дамами и кавалерами, которые культивировались при хэйанском дворе. Эти утонченные отношения не изображаются как грубо чувственные; эротика достаточно сублимирована и эстетизирована. Но, разумеется, любовь здесь не является источником героической энергии или царской мудрости, идеализация прекрасной дамы бесконечно далека от какого бы то ни было обожествления. В этом плане трудно сравнивать дам из романа о Гэндзи не только с героинями Кретьена или Руставели, но даже с Ширин и Лейли (при отсутствии «рыцарской», куртуазной, доктрины на мусульманском Востоке).
Собственно, о радикальной гармонизации как принципиальном выходе из противоречий и горестных коллизий в «Гэндзи моногатари» речь идти не может.
Возможна частичная гармонизация за счет отказа от крайнего любовного безумия, за счет гуманного и мягкого отношения к объектам страстей и любовных похождений, за счет предельной субъективной и объективной эстетизации любовных отношений и главным образом за счет глубокого осознания преходящести радостей и счастья, неизбежности разлуки и смерти, бренности прекрасных мгновений и всей жизни. Выход этот требует не столько реальных действий, сколько отказа от них, нестолько поступков, сколько рефлексии. В этих различиях отчасти отражается расхождение между христианской (и мусульманской) этикой, с одной стороны, и буддийской — с другой.
Любовь для Мурасаки Сикибу есть человеческое чувство par excellence, и через изображение любви раскрывается природа человеческих чувств, притом в рамках концепций японизированного буддизма. С одной стороны, любовь выступает как: те самые желания, привязанности, которые в конечном счете ведут к страданиям и от которых буддизм призывает отрешиться и отказаться (Гэндзи после очередных потерь и разочарований вновь и вновь думает о пострижении в монахи, но так: и не решается); с другой стороны, любовь есть высшая способность ощущения и