их на свет, мял пальцами, разве что только на зуб не пробовал, а потом начал задавать вопросы – короткие, четкие, жесткие. По одним только вопросам можно было понять его характер – беспощадный человек.
Майор подчинял себе, Ильин старался подделаться под него, быть таким же, отвечал также коротко и четко, голосом, лишенным всяких красок, но это ему удавалось плохо, и вскоре он сбился. Про себя решил: главное – быть самим собою, а не кем-то еще. И сразу почувствовал себя препогано, внутри возникли слезы, обида – за что с ним решили так поступить? Ильин был раздосадован и обижен на ротного и Абдулова, на толстяка Евсеева и Загнойко, на интеллигентного седого подполковника из штаба дивизии и убитого Пашку Барабанова – урку с золотой фиксой, который тоже «пал смертью храбрых», выполняя интернациональный долг, обиделся на весь мир – даже на полковника дядю Володю.
Естественно, он не верил, что его могут убить – жизнь в его возрасте, несмотря на Афганистан, представляется вечной.
Майора интересовало все – кто выписывал бумаги, кто выдал конверт на руки, чьи останки находятся в гробу, как и кто конкретно маркировал гроб, как происходила погрузка в самолет, сколько сопровождающих летело в «черном тюльпане», кто должен был встречать гроб в Москве, в какой военкомат сержанту следовало обратиться, знают ли его в этом военкомате в лицо, точно ли в военкомате у Ильина нет знакомых, какие слова на прощание – только без сочинительства – произнесли Дадыкин, Абдулов, подполковник из штаба дивизии и красивый стройный лейтенант – его помощник, кажется? – и так далее. Майору требовалось детальное знание всего, и по неменяющемуся тону его, от которого по коже шел холодок, Ильин понимал, что ошибаться ему нельзя, происходит нечто серьезное.
Дядя Володя – полковник Кириллов продолжал оставаться для него дядей Володей – молчал. Покусывал зубами нижнюю крепкую губу и молчал, лишь изредка хмыкал в кулак да потряхивал головой, словно хотел выбить из себя, будто пыль, худые мысли.
В довершение всего майор ножичком разъял склеенные швы конверта и нашел то, чего не нашли ни Ильин, ни его мать – на обороте конверта той же черной шариковой ручкой, только менее четко, со слабым нажимом, чтобы на обороте не осталось выдавленного текста, было написано: «После получения груза подателя пакета уничтожить».
Ничего не говоря – комментарии были излишни – майор показал пакет Ильину. Малыш Ильин чуть не задохнулся, прочитав приписку, сердце его гулко застучало, обозначив себя сразу во всем теле, на него дохнуло холодом, словно он заглянул в черный зрачок «калашникова».
– Что делать, товарищ майор? – пробормотал он растерянно. – Мне Пашку Барабанова доставить надо… похоронить!
– Думаю, ваш Пашка Барабанов уже похоронен, сержант. Только в другом месте.
– Как?
– Я говорю: «Думаю». Это еще не означает, что так оно и есть; а насчет того, что делать, у нас имеется кое-какой опыт. Разберемся, что к чему, сержант. Обещаю.
– Значит, мне не надо являться по адресу… и в военкомат не надо?
– Нет. Вместо вас поедет другой человек. С вашими документами.
– А мне что делать?
– Пока находитесь в увольнении. Сходите в школу, повстречайтесь с друзьями, проведите вечер вопросов и ответов.
Услышав про школу, Ильин хмыкнул было, но сдержался – с трудом, надо заметить, сдержался, на губах его чуть не появилась глупая улыбка, скобой стала растягивать челюсти. Ильин стиснул себе лицо маленькой крепкой ладошкой; прошли те времена, когда школа считалась центром мироздания, храмом воспитания, науки, пионерских и школьных дел, чем-то высоким, пупом земли и так далее. Центр, пуп, храм и прочее переместились ныне в другие точки – другие у них адреса.
– Ну, не в школу, так в парк, – сказал майор, – пива попейте! Вы пиво пьете?
– Мал еще, – строго заметила мать.
– Пью, – сказал Ильин.
– Пиво можно, водку нельзя, – голосом замполита Абдулова произнес майор. Наверное, в своем деле майор был докой, специалистом, а вот воспитатель из него получался неважный.
Минут через двадцать к Ильиным приехал еще один военный – ладный, аккуратный старший лейтенант, фигурой своей как две капли похожий на Ильина: со спины Ильин и Ильин, только лицо у старлея было другим, хотя таким же молодым, как и у Ильина, и выражение имело иное, более жесткое, что ли, взгляд – быстрый, цепкий, светлые, желтовато-кошачьего цвета глаза старшего лейтенанта были безжалостны.
– Витков! – представился старший лейтенант.
Майор протянул ему форму Ильина, уже подсохшую, подправленную утюгом – Мария Ивановна позаботилась – Витков примерил ее на себя: приложил к плечам, проверил по длине.
– Это не примерка! – недовольно сказал ему майор, – переодевайся!
Старший лейтенант прошел в ванную комнату, переоделся, тихо, почти беззвучно вытаял оттуда – а ведь вылитый Ильин! Форма сидела на нем лучше, чем на Ильине. Один к одному. Ильин с удовольствием посмотрел на себя со стороны, поцокал языком – понравился.
– Вот это и будет сержант Ильин, – майор глянул в похоронку, – Николай Иванович Ильин, который пойдет по адресам. Куда надо, – добавил он довольно тускло, без выражения в голосе.
Военные ушли, Ильин остался с матерью, зябко передернул плечами – ему было неуютно. Лицо матери расслабилось, обвяло, бескостно поползло вниз.
– Тебя могли убить, Колюн, – всхлипнула мать.
– Могли. В Афганистане убивают, мама, – Ильин помолчал, с трудом соображая, что же происходит, высморкался, освобождая вспухший, набитый слезами нос, вздохнул, борясь с обидой. – Там нашего брата часто убивают, мама!
– Не выходи из дома, Колюн, – попросила мать. – Не выходи, пока товарищи не разберутся, а?
– Но ведь меня никто не знает в лицо, мама! Из тех, кто должен встречать – никто!
– А вдруг тебя засекли еще в аэропорту? Выследили?
– Такое бывает только в кино, мам. Ты насмотрелась американских фильмов – в их боевиках героя ведут от ночного горшка до виселицы и не отпускают ни на минуту. Там все заранее известно. Но это же, мам, кино. Ки-но!
– Все равно не выходи, – мать ощутила внутри тяжесть, словно бы в нее натек жидкий металл, ей сделалось трудно дышать, горло заболело, она закашлялась и слезы, которые она старательно сдерживала, обрушили заплотку, пролились, – Прошу тебя, не выходи на улицу-у, – просила мать, – ну, пожалуйста-а… Я чувствую, я чувствую…
Ильин гладил ее голову, прижимал к себе, он был переполнен неясной тоской, не знал, как сопротивляться ей, – не знал Ильин и ласковых слов, которые были ему ведомы раньше, он забыл их, растерял, они были выколочены из него, как пыль из одежды, он хотел сказать что-то нежное, доброе, успокоить мать, а слова на язык не приходили, и он маялся от этого, маялся от неизвестности, оттого, что судъба странным образом вмешалась в его жизнь. А может, это и не судьба была вовсе?
– Не ходи-и, – просила его мать. – Ну, пожалуйста!
– Хорошо, –