опасный, пел негромко. По левую руку его — «царевич», по правую — «патриарх». «Патриарх» тоже уже хорош; но пить, видно, он может много.
Степан пел опять свою дорогую, любимую дедушки Стыря:
Ох, матушка, не могу,
Родимая, не могу!..
Все, кто сидел рядом, вразнобой подтянули:
Не могу, не могу, не могу, могу, могу!
Ох, не могу, не могу, не могу, могу, могу!
Сял комарик на ногу,
Сял комарик на ногу!
Опять недружно, нескладно забубнили: «у-у, у-у!..»
На ногу, на ногу, на ногу, ногу, ногу!
Ох, на ногу, на ногу, на ногу, ногу, ногу!
Степан вдруг разозлился на эту унылую нескладицу, встал и заорал и показал, чтоб и все тоже орали.
Ой, ноженьку отдавил,
Ой, ноженьку отдавил!
И все встали и заорали:
Отдавил, отдавил, отдавил, давил, давил!
Ох, отдавил, отдавил, отдавил, давил, давил!
Крик распрямил людей; засверкали глаза, набрякли жилы на шеях… Песня набирала силу; теперь уж она сама хватала людей, толкала, таскала, ожесточала. Ее подхватывали дальше по берегу, у бочек, — весь берег грозно зарычал в синеву сумрака.
«Патриарх» выскочил вдруг на круг и пошел с приплясом, норовил попасть ногой в песню.
Подай, мати, косаря,
Подай, мати, косаря.
Еще с десяток у шатра не вытерпели, ринулись со свистом «отрывать от хвоста грудинку». Угар зеленый, буйство и сила — сдвинули души, смяли.
Косаря, косаря, косаря, саря, саря!
Ох, косаря, косаря, косаря, саря, саря!
«Патриарх» пошел отчебучивать вприсядку, легко кидал огромное тело свое вверх-вниз, вверх-вниз… Трудно было поверить, что — старик почти.
Никто ее не заметил, старуху кликушу. Откуда она взялась? Услышали сперва — завыла слышней запева атаманского:
— Ох, да радимы-ый ты наш, сокол ясны-ый!.. Да как же тебе весело гуляется-то!.. Да на вольной-то воолюшке. Да праздничек ли у тя какой, поминаньице ли-и?..
Причет старухи — дикий, замогильный — подкосил песню. Опешили. Смотрели на старуху. Она шла к Степану, глядела на него немигающими ясными глазами, жуткая в ранних сумерках, шла и причитала:
— Ох, да не знаешь ты беду свою лютую, не ведаешь. Да не чует-то ее сердечушко твое доброе! Ох-х… Ох, пошто жа ты, Степушка!.. Да пошто жа ты, родимый наш!.. Да ты пошто жа так снарядился-то? А не глядишь и не оглянешься!.. Ох, да не свещует тебе сердечушко твое ласковое! И не подскажет-то тебе господь-батюшка — вить надел-то ты да все черное!..
Степан не робкого десятка человек, но и он оторопел, как попятился.
— Ты кто? Откуда?..
— Кликуша! Кликуша самарская! — узнали старуку. — Мы ее знаем — шатается по дворам, воет: не в себе маленько…
— Тьфу, мать твою!..
— Ох, да родимый ты наш… — опять завыла было кликуша и протянула к атаману сухие руки
— Да уберите вы ее! — заорал Степан.
Старуху подхватили и повели прочь.
— Ох, да ненаглядное ты наше солнышко! — еще пыталась голосить старуха. Ей заткнули рот шапкой.
Степан сел, задумался… Потом встряхнул головой, сказал громко, остервенело:
— Врешь, старая, мой ворон ишо не кружил! — Посмотрел на казаков. — Не клони головы, ребятушки! Наливай. Отпевать — умельцы найдутся, сперва пусть угробют.
Налили. Выпили.
Помаленьку праздник стал было опять налаживаться… И тут-то нанесло еще одного неурочного. Это уж как знак какой-то небесный, рок.
Зашумели от берега.
— Куприян! Кипрюшка!.. Тю!..
— Как ты?!.
— Гляди! — живой. А мы не чаяли…
— Кто там? — спросил Степан.
— Кипрюшка Солнцев, до шаха с письмом-то ездил. А пошто один, Куприян? Где же Илюшка, Федька?
— Какие вести? — тормошили Куприяна.
Куприян Солнцев, казак под тридцать, радостный, захмелевший от радости, пробрался к атаману.
— Здоров, батька!
— Ну?.. — спросил Степан.
— Один я… Как есть. Господи, не верится, что вижу вас… Как сон.
— Что так? — опять негромко спросил Степан. Его почему-то коробила шумная радость Куприяна. — А товаришши твои?..
— Срубил моих товаришшев шах. Собакам бросил…
Степан стиснул зубы.
— А ты как же?
— А отпустил. Велел сказать тебе…
— Не торопись!.. — зло оборвал Степан. — Захлебываисся прямо! — Степана кольнуло в сердце предчувствие, что Куприян выворотит тут сейчас такие новости, от которых тошно станет. — Чего велел? Кто?
— Велел сказать шах…
— Через Астрахань ехал? — опять сбил его атаман.
— Через Астрахань, как же. — Куприян никак не мог понять, отчего атаман такой неприветливый. И никто рядом не понимал, что такое с атаманом.
Атаман же страшился дурных вестей — и от шаха, и об астраханских делах. И страшился, и хотел их знать.
— Что там? В Астрахани?..
— Ус плохой — хворь какая-то накинулась: гниет. С Федькой Шелудяком лаются… Федька князя Львова загубил, Васька злобится на его из-за этого…
— Как это он!.. — поразился Степан. — Как?
— Удавили.
— Я не велел! — закричал Степан. — Круг решал!.. Он нужон был! Зачем они самовольничают!.. Да что же мне с вами?!.
— Не знаю. А шах велел сказать: придет с войском и скормит тебя свинь…
Коротко и нежданно хлопнул выстрел. Куприян схватился за сердце и повалился казакам в руки.
— Ох, батька, не… — и смолк Куприян.
Степан сунул пистоль за пояс. Отвернулся. Стало тихо.
— Врет шах! Мы к ему ишо наведаемся… — Степан с трудом пересиливал себя. В глазах — дикая боль. — Наливай! — велел он.
Трудно было бы теперь наладиться празднику. Нет, теперь уж ему не наладиться вовсе; от этого выстрела все точно оглохли. Куприян, безвинный казак, еще теплый лежит, а тут — наливай! Наливай сам да пей, если в горло полезет.
— Наливай! — Степан хотел крикнуть, а вышло, что он сморщился и попросил. Но и на просьбу эту никак не откликнулись. Нет, есть что-то, что выше всякой власти человеческой и выше атаманской просьбы.
Степан вдруг дал кулаком по колену:
— Нет, в гробину их!.. Нет! Гуляй, браты! — Но руки его прыгали уже. Он искал глазами место, как выйти…
Федор Сукнин подхватил его и повел в сторону. К шатру. Степан послушно шел с ним. Ларька Тимофеев налил чару, предложил всем:
— Наливайте! А то… хуже так. Веселись! Чего теперь?
— Ну, Лазарь!.. Плясать ишо позови.
— Ну, а чего теперь? Ну — на помин души Куприяновой, — Ларька выпил, бросил чарку: даже и ему было нехорошо, тошно. Он только сказал: — Никто не виноватый… Пристал атаман, задергался… Рази же хотел он?
От места, где только что соскользнул