в лепешку, ни как. Я жить хочу! Вон плакат-то…
Васена не поленилась, встала из-за стола, взяла брошенный на кровать и свернутый в трубочку кусок обоев. Во всю грудь развернула:
– Читай: «Хочу жить!» Они думают: мы темнота. Про передовые технологии нам толкуют. А то мы не знаем, чем эти технологии оборачиваются – пустыней; а они рассуют денежки по карманам, то бишь по банкам, да на Канары. Или еще куда. А мы тут подыхай медленной смертью. Хватит, один раз нас уже убивали.
И без того немаленькие Олюшкины глаза распахнулись еще шире:
– Кто убивал, бабушка? Когда?
– Когда-когда… Все в ту же войну. Я тебя даже помене была, когда война началась – шесть лет мне только и было. А маме моей – двадцать три. Отца мобилизовали летом сорок первого, а летом сорок второго – вот они, немцы, в нашем селе. Сначала только бомбежками пугали: налетят самолеты, и ну сбрасывать бомбы. Мы – в погреб. Потом бои стали греметь где-то совсем рядом. Но как затишок – я на улицу. Дон – вон он – под окнами течет. И вода в нем – красная. «Почему красная?» – спрашиваю маму. Та вместо ответа: «Сиди дома, доченька! Сиди дома!» А я опять утекаю на улицу… Я сызмала шустрая была. Может, потому, что мне имя выбрали мальчишечье – Васенка? Отец о сыне мечтал. А родилась я. И все равно он меня любил. Мама говорила: ночью заплачешь – не я, он к тебе встает. И так уж всю обнимет-расцелует – местечка свободного не оставит…
Васена опять завлажнела глазами, но расслабиться себе не дала:
– Ну, да я про войну речь вела. Вот, сбежала я один раз на улицу, а там… Мост через Дон разбит. По ветру деньги летят, и никто их не собирает (мама потом объяснит – банк эвакуировали). Да что деньги… Вижу: лежит на земле мертвая женщина, а маленький ребеночек грудь у нее сосет. А рядом лежит убитое дитя – мать над ним сидит, волосы рвет от горя.
Сын потянулся за сигаретами:
– Ты про это никогда не рассказывала.
– А когда было рассказывать? До рассказов ли было?
– И ты все так хорошо помнишь? Тебе ведь было, сама говоришь…
– Так ведь не только в мозги – в сердце все врезалось! Намертво! Тут и захочешь – не забудешь. А сколько раз после войны мы с мамой все вспоминали! Чего я по малолетству не понимала, она мне потом растолковывала.
Вот, например, говорила: когда немцы вошли в Коротояк, много людей расстреляли. А что было дальше, я и сама знаю: всех, кого не добили, собрали в кучу и погнали, как скот. Куда – мы не знали. Зато нам хорошо объяснили другое: кто не сможет идти – того будут расстреливать. У нашей соседки было два годовалых близнеца. Она со слезами кинулась к маме: «Поля, возьми одного, я двоих не смогу нести, упаду». Мама взяла мальчонку, меня за руку ведет. Ноженьки мои скоро устали, разбились до крови. «Мам, я больше не могу…» «Иди, доченька, иди сама, видишь – у меня на руках хлопчик»…
Под Острогожском (про город я тоже потом узнала от мамы) загнали нас всех за колючую проволоку. Еда – три раза в день по кусочку хлеба. Мама все порывалась отдавать свои кусочки мне, но я говорила: «Ешь сама. Умрешь – мне хуже будет». Вот скажите: откуда я это понимала? Не знаю. Война, наверно, и научила… Детки поменьше не разумели, хлеб тот горький у матерей брали, ну, те и помирали голодной смертью…
Спали мы на земле. Мама крепко-накрепко прижимала меня к себе. И тут уж я не сопротивлялась: прижмешься к ней – и кажется: ничего-то с нами не случится, все будет хорошо!
– И… сколько вы так?
– Целый месяц. Как и живы остались… Ну а потом нас погнали дальше. В каком-то селе распределили по избам на жилье. В «нашей» избе, кроме нас и хозяев, жили еще пять человек…
На этот раз Васенину речь перебила дочь:
– Не по себе как-то от такого рассказа…
– А я вас сейчас развеселю! Вот слушайте. Жили мы, конечно, голодновато, но, случалось, я и зарабатывала у немцев.
– Это как?
– Мама хорошо пела, и я еще до войны вслед за ней выучила «Катюшу». Вот ее-то и распевала перед немцами. Только слова в песне, знаете, какие были?
Разрывались головы и туши,
Поплыли туманы над рекой,
Это наша русская «катюша»
Немчуре поет за упокой!
Кто-то из мальчишек сочинил, а я, бедовая головушка, не боялась петь. Немцы понимали в песне одно только слово: «Катюша – о, гут, гут!», и кто-нибудь давал «артистке» доесть из своей тарелки суп. Или кашу. Ела… Голод – не тетка…
Рассказчица вдруг замолчала. На этот раз никто этого молчания нарушать не хотел – сидели, думали каждый свое. Но Васенка долго молчать не умела, только заговорила опять почему-то тихо:
– А вы знаете, один немец мне ведь и жизнь спас!
– Фашист? Спас русскую девчонку? – не поверил никто из сидящих за столом.
– Знаю – поверить трудно. Но вы все же послушайте. Было это в сорок третьем году. Наши уж наступать начали, бои шли где-то рядом. Самолеты бомбят, пушки палят… Одна бомбежка так сильно меня испугала, что я от страху заболела. Мама рассказывала: перестала говорить, есть, спать. Что делать? Завернула она меня в пальто, и – деваться некуда – понесла к немецкому доктору. Шла и мучилась: что там, в больнице, со мной сделают? Зверствами немецких военных мы были сыты по горло. А доктор – он какой будет?!
И вот представьте – доктор ихний взял меня в больницу, начал лечить. И не отступался от меня до тех пор, пока я не пришла в себя: сначала заговорила, потом попросила есть…
Ну, как вам эта история? А была еще и другая.
Васена помолчала чуток, словно раздумывая, надо ли продолжать, не пора ли остановиться. Решилась:
– Доит моя мама корову. Меня уж из больницы выписали, и я до того по маме соскучилась, что – от нее ни на шаг. Она на улицу, и я на улицу. Она в хлев – и я в хлев. И вот доит она корову, а немецкий солдат стоит в дверях, ждет молочка. Мама зубами скрипит: «У, фашист проклятый… У меня ребенок только из больницы, а я все молоко тебе отдам. И чего