глухаря можно принять за человеческий. Обычное короткое глухариное «хрюканье» он слышал не раз, и оно казалось ему похожим на барсучье.
— Вот тебе повезло! — говорил он с искренней завистью. — Второй раз в жизни глухаря убиваешь, а услыхал такую лесную симфонию.
— Если бы я пожадничал, — объяснял Костя, — я бы этого спугнул и стал бы подходить к его соседу. Но я решил его переупрямить. Меня разбирало любопытство — что дальше будет?
Заговорили о другом. Мечик не жалел, что остался в Советском Союзе.
— Отцу казалось — советская власть ненадолго, а я так не считал. Как ни роптал на вас временами народ, большевики все-таки ему свои ребята. Вот и Кронштадт был, а смотри, как Ленин вышел из положения! Пятый год мужик спокойно вносит налоги… Главная у нас беда — всяк тащит себе что плохо лежит. Кажется, чего еще надо пензенским мужикам? В бревнах для построек власть им не отказывает, подай заявление и жди, получишь. Так нет же! Едут ночами и валят деревья какие попало. А скажи слово лесник — убить грозятся. В царские времена небось урядника боялись, а теперь — «власть на местах»… Попробовал я бороться с порубками, сам знаешь, что вышло, за решетку сел.
— Так ведь ты же, милый мой, кого-то по физиономии съездил!
— Ну съездил. Порубщика съездил, за своего лесника вступился: ему мужики по шеям съездили.
— Ты был при исполнении служебных обязанностей, как же можно было драться?
— Погорячился… — бурчал Мечислав. — Одного качества у вас, большевиков, не отнимешь, это упорства. Вам хоть кол на голове теши, вы всё свое! Может, и переделаете людей на коммунистический лад…
Лет чрез пятьсот дороги, верно,
У нас изменятся безмерно! —
засмеялся он, нарочно ступая сапогом в самую грязь. — Забирала меня в каталажку советская власть, а я не на нее в обиде, а на дураков. Ведь, кажется, как хорошо работаешь, честно, от души, — так нет же! Непременно найдется идиот, который так и тычет, так и тычет тебе палки в колеса. Кабы поменьше дураков да сволочей… Костя рассмеялся:
— Ишь, какой хитрый! На то и за коммунизм боремся, чтобы их не было.
Еще в Москве Костя решил, что Мечислав будет единственным из его друзей, который узнает от него о Лене Уманской. Она, кстати сказать, просила его как-то, чтобы из «красных профессоров» никто, даже брат ее, Элькан, не знал об их дружбе.
Косте хотелось поглядеться, как в зеркало, в Мечика, чтобы лучше разобраться в самом себе. Мечислав страшно удивился: как это мог Костя — не полюбить, а только помыслить о том, что может полюбить кого-то, кроме Оли?
— Да ты сумасшедший! Выкинь ты эту дурь из башки! И она, эта Лена, конечно, тебя не любит, — утверждал он. — Женщина, видать, тщеславная, ты на виду, твое внимание ей польстило. Я не оспариваю, ты ей нравишься, это само собой, но разве любовь такая бывает?.. А зачем это приспичило тебе откровенничать с Олей, что другая понравилась? Вот чудак! Коли уж заварилась каша, так расхлебывай один, зачем еще Олю мучить?..
О своих сердечных делах Мечик не мог сообщить ничего нового. Соня ему пишет, но по-прежнему лишь дружески.
— Ты говоришь, у тебя тупик. Какой у тебя тупик? Вот у меня тупик действительно безысходный! Другой на моем месте давно бы запил…
Про письмо Гени Ступишина о возвращении его старшего брата, Юрия, Костя Мечиславу говорить не стал.
5
В Москву Костя ехал под впечатлением глухариных «разговоров». Отчего там, в лесу, присев на пень, он неожиданно испытал такое освежающее чувство? Был ли это плод отвлечения от городской суетни, отдыха от личных тяжестей минувшей зимы — и только? Или чувство связи с жизнью природы? Или мысль о старинных поверьях пробудила в нем другую — о собственном месте и назначении в нескончаемой цепи поколений людей?..
Что бы то ни было, он чувствовал, как возвращается к нему утраченная за зиму внутренняя устойчивость и равновесие. Казалось, домой он едет другим человеком.
В Москве, придя к Уманской, Пересветов ее не застал. Соседи по квартире сказали, что Елена Владимировна получила какое-то неприятное известие от отца и срочно выехала к нему в Стрелецк, взяв на службе отпуск по семейным обстоятельствам.
Через несколько дней от Елены пришло письмо. Какие-то беспринципные склочники из местных врачей травят ее отца, изображая в неблагоприятном для него свете одну давнишнюю историю, которую она уже рассказывала Косте. Лена помнит ее, хотя летом 1909 года ей не было еще одиннадцати лет; чего она тогда не понимала, отец ей потом объяснил. Она в Стрелецке надеется отстоять доброе имя отца, при поддержке местных партийных организаций.
Вот эта история.
…Главный врач губернской земской больницы Владимир Самойлович Уманский только что отужинал с семьей и рассчитывал посибаритствовать на диване с томиком Чехова, как вдруг через открытое окно донеслись слишком знакомые звуки, чтобы в них ошибиться. В больнице хлопнула входная дверь, и по дощатому тротуару к флигелю засеменили сапоги. С досадой выглянув в окно, Уманский разглядел в полумраке седую бороду швейцара.
— Ты за кем, Никанор? — крикнул он в надежде, что бегут не за ним, а за главным хирургом.
— За вами, батюшка Владимир Самойлыч! — обрадованно отвечал старик. «Дурак, нашел чему радоваться!» — подумал Уманский. — И за Андрей Гаврилычем тож! Обоих вас требовают. Не прогневайтесь, ливрею надеть не дали, чуть не взашей меня, проклятые жандары!
— Кто требует, не пойму?
— Я ж вам баю, жандары приехали, на трех колясках.
— Какие жандармы?..
На улице, перед больничным крыльцом с белыми колоннами, стояли в это время пустые извозчичьи пролетки. Жандармы пронесли в вестибюль на руках девушку в беспамятстве. Дежурил в больнице студент-практикант; при первом взгляде на пациентку он понял, что нужна немедленная операция: девушка истекала кровью, у нее оторвана была кисть правой руки и разбита грудь. Практикант тотчас послал за главным врачом и главным хирургом.
Через десять минут оба врача, в белых халатах, находились в операционной. Жандармский подполковник требовал скорее привести раненую в чувство, желая допросить. Было ясно, что девушка из революционеров, для которых в те глухие времена правительство не скупилось на «столыпинские галстуки».
У раненой мякоть груди была разворочена осколками разорвавшегося в ее руке метательного снаряда. Правую руку выше кисти кто-то наспех стянул самодельным жгутом из кисейной занавески. Мертвенная бледность лица говорила о большой потере крови.
Главный хирург больницы Трубин методически подготовлял операционное поле, обкладывая рану стерильным материалом, а Уманский наложил языкодержатель и отвел язык раненой на сторону. Подполковник запротестовал.