Мы изрядно выпили, по две-три пинты каждый, — она, может быть, немного меньше; но нами двигало не опьянение. Как, впрочем, и не скука, и не простое любопытство или желание поболтать. Обоим нам нужен был дружеский разговор, дружеское участие и поддержка. Я говорю об этом с чувством восхищения, поскольку, прожив на свете сорок лет, только сейчас осознал, какими полными могут быть часы, проведенные в задушевной и целомудренной беседе с незнакомой женщиной.
Наш разговор начался с чего-то вроде детской игры. Мы сидели за столом с кружками в руках, только что чокнувшись ими и произнеся какой-то тост; она улыбалась, а я не знал, стоит ли говорить что-то еще, как вдруг она вынула из кармана своего фартука перочинный нож и прочертила на деревянной столешнице квадратик.
— Это — наш стол, — сказала она.
Она нарисовала кружочек на моей стороне и второй — на своей.
— Это — я, а это — ты.
Я уже догадывался, в чем дело, но ждал продолжения.
Она дотянулась рукой до противоположного края стола и вдруг небрежно процарапала извилистую линию, закончившуюся у кружка, который изображал меня; потом, с другого края, — вторую линию, еще более извилистую, закончившуюся возле нее.
— Я — отсюда, а ты — оттуда. Сейчас мы вместе сидим за одним столом. Я расскажу тебе о своей дороге, а ты — о своей, хорошо?
Мне никогда не удалось бы передать с достаточной точностью всего, что Бесс поведала мне сегодня о себе, о Лондоне и об Англии этих последних лет — о войнах, революциях, казнях, чудовищной резне, фанатиках и о страшной чуме… До того, как я услышал ее исповедь, я думал, что много знаю об этой стране; теперь же я понимаю, что ничего не знал.
Что из всего этого следовало бы поместить на страницах моего дневника? Прежде всего, конечно, то, что касается людей, рядом с которыми я живу со времени моего приезда сюда. И то, что имеет отношение к цели моего странствия, то есть рассказы о слухах и предсказаниях о конце света. Ничего больше.
Это я и собираюсь записать, но не сегодня вечером. Голова у меня внезапно отяжелела, я не в силах сейчас рождать связные строчки и связные мысли. Пойду лягу в постель, не дожидаясь наступления ночи. Завтра я встану пораньше и примусь за свой дневник на свежую голову.
Среда, 1 сентября 1666 года.
Утром я проснулся, как от толчка. Только что вспомнил слова своего венецианского друга, сказанные им на корабле, на котором мы плыли из Генуи, и которые я записал в этой же тетради. Разве он не говорил, что московиты ожидают конца света как раз в этот самый день, первого сентября, с которого у них начинается Новый год? И лишь плеснув в лицо холодной воды, я припомнил, что в Москве, как и в Лондоне, начавшееся утро — пока еще только среда 22 августа. Что ж, значит, это ложная тревога. Светопреставление будет лишь через десять дней. Я еще успею насладиться жизнью, поболтать с Бесс и побродить по книжным лавкам.
Надеюсь, что через десять дней я приму это с легким сердцем!
Ну, довольно бахвальства, мне надо было сразу записать то, что я узнал от Бесс, пока я еще ничего не забыл. Уже сейчас, по прошествии одного дня и одной ночи, некоторые ее слова стали путаться у меня в голове.
Сначала она рассказала мне о чуме. В главную залу таверны как раз вошел совсем молоденький юноша, и она прошептала, указав на него подбородком, что он — единственный, кто выжил из его семьи. И что она сама тоже потеряла такого-то и такого-то из своих близких. Когда это произошло? Прошлым летом. Она еще более понизила голос и, нагнувшись к самому моему уху, еле слышно произнесла: «И сегодня еще люди продолжают умирать от чумы, но не следует говорить об этом вслух, можно накликать неприятности». Король даже велел отслужить молебны, чтобы возблагодарить Небеса, положившие конец эпидемии. Тот, кто осмелился бы утверждать, что это — еще не конец, почти обвинил бы во лжи и короля, и само Небо! Истина, однако, в том, что чума еще бродит по городу и еще убивает. Около двадцати человек каждую неделю, если не в два-три раза больше. Правда, это не так уж и страшно, как подумаешь, что год назад чума уносила в Лондоне каждый день больше тысячи жизней! Вначале жертв хоронили ночью, старясь не слишком пугать население; когда ситуация ухудшилась, перестали соблюдать даже эту предосторожность. Тогда трупы стали подбирать днем и ночью. Телеги разъезжали по улицам, и лондонцы швыряли на них тела своих родителей, детей или соседей — так, словно это были сгнившие тюфяки!
— Сначала мы боялись за своих родных, — сказала мне Бесс. — Но людей умирало так много, что в голове билась только одна мысль: спастись! выжить! и пусть гибнет весь мир! Я не оплакала ни свою сестру, ни пятерых племянников и племянниц, ни своего мужа — да простит меня Господь! У меня больше не было слез! Мне казалось, что я преодолела эту страшную пору, не замечая ничего, с блуждающим взглядом — как сомнамбула. Задавая себе один-единственный вопрос: кончится ли это когда-нибудь…
Богатые и могущественные оставили город, начиная с короля и князей церкви. Беднякам некуда было идти; бродяги, блуждавшие по дорогам, умирали с голоду. Но нашлись среди нас благородные люди, упорно желавшие сражаться с этим злом или по крайней мере пытавшиеся облегчить страдания других. Несколько врачей, несколько священников. Наш капеллан был одним из них. Он тоже мог бы уйти из города. Он не нищий, один из его братьев владеет домом в Оксфорде, а этот город уберегся лучше всех прочих городов королевства. Но он не захотел уезжать. Он остался в своем квартале, упрямо навещая больных, поддерживая и ободряя павших духом. Он говорил им, что мир вот-вот погаснет и что они уйдут лишь чуть раньше других; и очень скоро, уже обретаясь в райских кущах, усыпанных дивными плодами Эдема, они увидят, как туда придут остальные, и тогда настанет их черед обращаться к ним со словами утешения.
Я видела его у изголовья моей сестры; он протянул к ней руку, и она успокоилась, ему даже удалось вызвать блаженную улыбку у нее на устах. И то же происходило со всеми, кого он навещал. Он не слушал советов друзей, пренебрегая карантином. Надо было видеть его в те горестные времена, когда все другие попрятались по своим норам, а он спокойно шагал по улицам — огромный человек в белых одеждах, с длинными белыми волосами, с длинной белой бородой, — его принимали за самого Отца Небесного! Заметив дом, отмеченный красным чумным крестом, люди спешили перекреститься и поскорее обойти его как можно дальше. Он же шел прямо в дверям, и когда-нибудь Бог вознаградит его за это…
Но власти никак не отблагодарили его за такое самопожертвование, а народ — еще менее. В конце прошлогоднего лета, когда чума уже начинала идти на убыль, его арестовал какой-то солдат, обвинив в том, что, навещая зачумленных, он способствовал распространению болезни; а когда спустя восемь дней его отпустили, он обнаружил, что дом его сожжен дотла. Незадолго до того прошел слух, что у него есть микстура, волшебный напиток, позволивший ему выжить, но он будто бы отказывается наделять им других. И во время его заточения целая орда босяков вломилась в его дом, чтобы отыскать эту волшебную микстуру, разворотила, разграбила и унесла все, что можно было унести, а потом подожгла то, что осталось, — не столько из ярости, сколько для того, чтобы скрыть следы своего преступления.