Я медленно подошел к ней сзади, неслышно ступая по траве, покрытой росой, и встал так, чтобы рядом с ее отражением в воде появилось и мое лицо. Она уставилась на него расширившимися от ужаса глазами, из которых сразу же полились слезы. Мне очень хотелось ее обнять, но сперва нужно было задать ей тот, самый главный и единственный, вопрос, и я спросил, положив руки ей на плечи:
— Ты знаешь, что говорят об этом месте?
— Говорят, что… если посмотреть в это озерцо, то увидишь лицо… своего будущего супруга, — с некоторым удивлением, точно во сне, ответила она.
— А это так и есть?
Она молча смотрела на меня, потом слезы опять брызнули у нее из глаз, и только тогда до меня окончательно дошло, что ей, бедняжке, пришлось пережить и передумать за эту последнюю неделю.
— Нет, лучше ты сам скажи, — пролепетала она.
— Думаю, что это чистая правда! — Я повернул ее к себе лицом. — Я люблю тебя, Амария Сант-Амброджо.
И я, как и в тот раз, стал снова произносить те слова, которым она когда-то, во время наших с нею первых занятий, меня научила. «Mano», сказал я и взял ее за руку. «Cuore» — и я приложил ее руку к своему сердцу. «Bocca» — и я нежно поцеловал ее в губы. И она тоже поцеловала меня, но гораздо крепче, чем тогда, и обняла меня тоже крепче, а я снова и снова целовал ее, шепча сквозь слезы, которые смешивались с ее слезами, что никогда больше не покину ее, мою единственную любовь, мою дорогую жену. И вдруг, словно по волшебству, вернулась вся ее красота, все ее яркие цвета, и она засмеялась с детской радостью, так что я сразу понял, что она сейчас скажет.
— Идем скорее домой! — воскликнула она. — Нужно немедленно все рассказать Нонне! — И она прибавила еще несколько слов, которые больно ударили меня прямо в сердце, точно предвестники смерти: — Моя Нонна очень больна.
И мы поспешили домой. По дороге моя жена объяснила мне, что случилось с Нонной, и я невольно все ускорял и ускорял шаг, подгоняемый страхом: мне все казалось, что мы придем слишком поздно.
ГЛАВА 46
СИМОНЕТТА ЗАКРЫВАЕТ ДВЕРЬ
Симонетта стояла посреди ратного поля в полном одиночестве.
Вероника из Таормины отправилась с нею в Павию в качестве провожатой, и поехали они, по настоянию Бернардино, не верхом, а в карете — новая карета была одним из преимуществ процветающего ликерного промысла, да и Симонетте не стоило уже ездить верхом. Вероника вместе с каретой осталась на берегу протекавшего поблизости ручья и терпеливо поджидала хозяйку, поглаживая бархатные морды коней и тихонько напевая прямо в подрагивающие лошадиные уши свои неаполитанские песенки. Впрочем, лошади ни за что не захотели перебираться вброд через этот ручей, отделявший опушку леса от недавнего поля боя, сколько Вероника ни пыталась их заставить. Они явно понимали, какое это страшное место, и, похоже, чуяли запах смерти, все еще витавший над полем, а может, даже и слышали крики и стоны призраков тех, кто пал в том сражении, а потому вздрагивали и шарахались, стоило ветерку зашелестеть в листве деревьев. Вдруг ветер взметнулся с неожиданной силой, и Вероника прищурилась и чуть пригнула голову, но так и не отвела зоркого взгляда от бродившей по полю Симонетты.
Она лучше других понимала, что сейчас должна сделать ее хозяйка, ибо, как и Симонетта, тоже потеряла мужа, но потом получила в дар вторую, еще более сильную любовь. Вероника была счастлива с Исааком, но прекрасно знала, что порой память заставляет человека платить дань уважения своей первой любви и привязанности и этот обряд каждый должен отправлять в одиночестве. Однако на этот раз она продолжала внимательно следить за Симонеттой, даже когда та отошла довольно далеко, почти к самому центру обширного поля. Симонетту, впрочем, было хорошо видно отовсюду, и не только потому, что на плечах у нее красовался старый лохматый плащ из медвежьей шкуры, само тело ее теперь стало очень большим и полным: она ждала ребенка и скоро должна была родить.
Симонетта сгорбилась под тяжестью неуклюжего плаща. Сильный ветер, налетая порывами, шевелил медвежью шерсть и вытаскивал из-под капюшона темно-рыжие пряди ее волос, которые в лучах неверного, то и дело скрывавшегося за облаками солнца вспыхивали яркой медью. От плаща все еще исходил слабый запах сандалового дерева, это был запах Манодораты, его прежнего владельца. Ощущение горькой утраты вдруг стиснуло Симонетте горло, глаза защипало. Она смахнула с ресниц непрошеные слезы и чуть не рассмеялась про себя: надо же, пришла сюда оплакивать одного человека, а плачет о другом! А вот когда ее отца унесла чума, она о нем почти не плакала. Сейчас Симонетта как никогда остро сознавала, что именно Манодората стал ей настоящим отцом, именно он подарил ей ту отцовскую любовь и заботу, каких она никогда не знала в детстве. До знакомства с ним она даже и представить себе не могла, как ей на самом деле нужен отец, и не задумывалась никогда над тем, что тоскует без него. Манодората стал ей наставником и дорогим другом именно в тот момент, когда Симонетта в этом больше всего нуждалась, но и теперь она каждый день чувствовала, как ей его не хватает. Как хорошо, думала Симонетта, что он продолжает жить в своих сыновьях, Илии и Иафете, которые теперь стали сыновьями и ей, и Бернардино.
Она впервые оставила их одних, своих троих мужчин. Бернардино уговорил ее поехать, заверив, что все будет в порядке: он был так счастлив, что ни в чем не мог ей отказать, даже в этой прощальной поездке. Со дня праздника святого Амвросия, когда они все вместе сидели на балконе, а текущая по улице толпа приветствовала их, Симонетта ощущала некое смутное, но все усиливавшееся беспокойство. Нет, она не чувствовала себя несчастной, теперь она всегда была счастлива, и Бернардино даже поддразнивал жену, говоря, что она, как птичка, старательно вьет свое гнездышко, и это вполне естественно для женщины, которая скоро должна родить. Но Симонетта понимала: дело совсем не в приближающихся родах — что-то изменилось в тот день в ней самой, какая-то неясная мысль пронзила ее сознание, словно напоминая о неком незавершенном деле. И постепенно ей стало ясно, чего именно ей не хватает и что необходимо сделать как можно скорее, и вот они с Вероникой отправились в Павию, а Бернардино благословил ее на эту поездку. Единственное, что его заботило, это тяготы долгого пути, которые могут плохо сказаться на самочувствии жены и их будущего ребенка, однако Симонетте удалось умилостивить мужа: она уступила его уговорам взять с собой Веронику и ехать в удобной, обитой бархатом карете. Когда она уходила из дома, все трое сидели на просторной кухне, которая, несмотря на вновь обретенное благополучие, так и осталась средоточием всей жизни семейства, и Бернардино, разложив на огромном кухонном столе свои драгоценные мелки, краски и куски пергамента, собирался учить мальчиков рисовать. У Симонетты каждый раз сладко замирало сердце, когда она вспоминала эту сцену.
— Они у меня будут отлично рисовать! — заявил Бернардино со свойственной ему самоуверенностью. — Ни минуты не сомневаюсь: именно этим они и станут заниматься, когда вырастут.