Веня Суржиков по селектору заказал подробнейшую карту Калужской области, но и на ней не нашел никакой деревни Опеково, видно, к тому времени, как эта карта составлялась, деревенька, как и сотни других ей подобных, уже фактически утратила всякий жизненный смысл. Все же после некоторых сопоставлений подполковник примерно прикинул, где она находится или, точнее, где находится то, что от нее осталось. Он почти не сомневался, что Губин, раз уж прихватил с собой бессмертного старика, ломанул именно туда и поступил, конечно, разумно. В России по-настоящему схорониться, отсидеться можно в двух местах: в самой Москве, как в многомиллионном притоне, и вот в таких забытых Богом деревеньках, как это Опеково, где среди упырей и преданий беглец вскорости совершенно теряет реальный человеческий облик.
Подполковник позвонил Груму и доложил, что произошла небольшая заминка и объект ненадолго исчез из поля зрения.
– Чтобы ты дал промашку, – деликатно ответил Грум, – в это никогда не поверю.
– Говорю же, заминка. Я ее держу за ляжку.
– Удачи тебе, солдат.
Вечером Суржиков отправился в баню – смыть грехи – и парился три часа подряд, но душевного равновесия не обрел. Ему и прежде доводилось спотыкаться на ровном месте, без этого в сыщицком ремесле не обходится, да и за одного битого, как известно, двух небитых дают; но в нынешнем проколе была какая-то пугающая фатальная несправедливость. Его сняли, как птичку с веточки, а птичкой он не был. Птичками были те, кого он обыкновенно ловил. И все же самое неприятное было не то, что угодил в элементарную ловушку, а то, что, сколько ни анализировал, не находил в своих действиях какой-либо существенной ошибки. Это грозный знак. Сыскарь, которому отрывают башку, только сам в этом виноват, и никто другой. Кто думает иначе, тот просто неверно выбрал профессию. В прошлые разы, когда Суржикову ломали ноги, он всегда, хоть задним умом, точно знал, где промахнулся и где подвела интуиция, но сейчас разум безмолвствовал, и лишь тусклый огарочек обиды тлел в груди. Это было хуже, срамнее, опаснее, чем прихватить бытовика.
В парилке, в лютом жару тщетно час за часом, круша веники, выколачивал из себя позорную маразматическую слякоть. Пивом налился до ушей, но и от этого было мало проку. Угнетающе действовала и банная обстановка, ничуть не похожая на ту, что бывала здесь прежде и к которой он привык. Публика была иной.
Вместо ядреных мужиков, которые в былые годы, священнодействуя с парком, находили в баньке отдохновение от земных хлопот, его окружали вальяжные, с расползшимися телесами молодые люди, с наглыми ухмылочками, с какими-то подозрительными, непонятными повадками. Парились они кучно, гоготали смачно, водку закусывали ломтями осетрины и копченостями.
Где степенные разговоры, подчеркнутая уважительность к незнакомцу, забредшему в чужую компанию, соблюдение неписаных законов банного братства? Ничего подобного не было и в помине. Нынешнее банное сообщество удивительно напоминало стадную бездарную тусовку "новых русских" где-нибудь в свеженьком загородном особняке, которая, в свою очередь, ничем не отличалась от блатного "толковища", что всегда поражало наблюдательного Веню Суржикова. Жаргон, правда, был разный, там "ботали по фене", здесь употребляли бесконечные "дистрибьюторы", "маркетинга", "брокеры" и другую словесную мерзость, но сходство было полное по духу, по настроению – те же разборки, то же блудливое подначивание, такое же лакейское замирание перед авторитетами и паханами. Не то чтобы Суржиков возражал против всего этого похабства: он хорошо кормился с нового режима, но именно здесь, в горячем, смутном чаду, особенно остро он вдруг ощутил свое чужеродство. Догадывался подполковник, что, как бы ни ловко рыскал в дебрях этого радушного, вонючего мирка, созданного в декорациях старой Москвы, и какие бы шальные бабки не зашибал, недалек тот час, когда придется заново делать выбор…
Конец парной утехи, которую он себе устроил, вовсе получился скомканным. Трое пышнотелых, с женскими грудями парней все же к нему привязались в предбаннике. Они настроились попировать по-домашнему, угодливый служка соорудил им богатый стол, широко расстелил махровые простыни; и в тесной кабинке Веня Суржиков с его мужицкими бедными шмотками оказался лишним. Он и сам уже собирался домой, отдыхал перед последним "чистым" заходом и, конечно, ушел бы по-доброму, если бы ему не нагрубили. Сперва молодые бизнесмены пошушукались с банщиком, и тот вежливо предложил Суржикову перейти в другую кабинку, где ему будет даже удобнее, а когда он отказался, то затеяли богатырскую забаву и буквально взялись его выдавливать, выжимать своими пухлыми тушами, победно гогоча и задорно переглядываясь. Парни были уже сильно на взводе, и соотношение три к одному казалось им сокрушительным. Один невзначай столкнул на мокрый пол его сумку с манатками, второй горестно заметил:
– В этой стране пока рыльник "совку" не начистишь, он так и будет пятак задирать.
Немудреная шутка еще больше взбодрила компанию, но ликовали они недолго. Суржиков даже обрадовался, что появилась возможность немного расслабиться после трудного дня. Под изумленными взглядами шутников сгреб все пировальные запасы (с бутылками, термосами и икрой) на середину, завязал льняную скатерку морским узлом и заколбасил гремящий сверток далеко в проход; а когда сидящий напротив детина, самый боевой из всех, тонны в полторы весом на глазок, вроде рыпнулся его ударить, он пяткой так глубоко и яростно засадил ему в промежность, что вырубил из праздника жизни, пожалуй, на весь оставшийся вечер.
Во всяком случае, когда вернулся из парилки, парня все еще отхаживали на лавке, отпаивали пивом, делали искусственное дыхание и притащили на подмогу татарина-массахиста в белом халате и с чалмой на голове.
Не спеша одевшись, Суржиков извинился:
– Не серчайте, ребятки, погорячился я. Но мог зашибить невзначай. Наперед приглядывайтесь, на кого зубешки скалить.
Ребятки проводили его темными взглядами, ни у одного не хватило мужества возразить.
Дома в одинокой берлоге расположился с любимым портвешком у телевизора и вяло размышлял, не позвать ли Любку для ночного массажа, но увлекся старинным фильмом "Москва слезам не верит" и спать улегся наеухую, поставив будильник на шесть утра.
На охоту вырвался спозаранку и поехал один, никого не поставив в известность. За Власюка, за вчерашний позор надо было расквитаться в одиночку. Теперь уже и деньги не имели значения, когда задета честь.
В Калуге навел справки, сориентировался в облотделе, но деревню Опеково обнаружил лишь к вечеру, когда уже отчаялся ее разыскать. "Жигуля" прихоронил под деревьями в полукилометре от крайней избы и в деревню вломился пехом, голодный, целеустремленный и злой. Для такого визита Суржиков облачился в старенький дорожный плащ с капюшоном, на голову нахлобучил ветхий кепарь с пуговкой, ноги обул в потертую кирзу с левым надорванным голенищем. Видок был справный, впору милостыню клянчить по дворам. Чтобы довершить впечатление заплутавшего алкаша, в машине, прежде чем выйти, подсинил себе тушью здоровенную блямбу на портрете. Глянул в зеркальце и остался доволен. Такое и должно быть обличье у порядочного, честного аборигена в колониальном раю. Единственная живая душа, которую встретил на улочке, была опрятная старушонка у колодца, норовящая зачерпнуть водицы скособоченным эмалированным ведром. Не говоря ни слова, Суржиков помог старухе управиться: гремящей ржавой цепью вытянул ведро и установил на ухватистую двухколесную тележку. Местная жительница наблюдала за его действиями без страха.