обсуждать с ней эту тему. Как и свое лекционное турне. Поскольку содержание его лекций и отклик, который они получали, широко обсуждались, Томас надеялся, Агнес больше не станет ему указывать, о чем говорить, а о чем умолчать.
– Мне нужно ваше письменное согласие, – заявила Агнес, как только они сели.
– Согласие?
– Вам предлагают место консультанта по немецкой литературе при Библиотеке Конгресса с жалованьем четыре тысячи долларов в год. Вам придется приезжать в Вашингтон на две недели в году… Я долго трудилась над тем, чтобы, когда страна вступит в войну, выступления против немцев, живущих в Америке, не получили поддержки. Важно, чтобы вы приняли приглашение до того, как война будет объявлена. Нельзя интернировать консультанта Библиотеки Конгресса. В то же время нельзя интернировать остальных и не интернировать консультанта. Все это такая малость по сравнению с вашими лекциями, которые были восприняты в весьма высоких кругах как образец здравого смысла. «Возвышенно и полезно» – так было сказано.
– Кем?
– Эти слова были произнесены в частной беседе, но я не стала бы передавать вам ее содержание, не занимай говоривший самое высокое положение.
– Значит, мне следует ждать письма?
– Да, но ваше согласие необходимо сейчас, так что идемте, нужно его напечатать. Война может начаться в любой момент, и я хочу, чтобы дело было сделано.
Томас был в спальне арендованного дома в Лос-Анджелесе, из которого они собирались съезжать, когда пришла новость о нападении на Пёрл-Харбор. Поскольку раньше Голо никогда не подходил к двери его спальни, Томас сразу понял, что дело серьезное. Внизу он нашел Катю и Монику, которые сидели перед радиоприемником. Следующие три дня они ждали, что Америка объявит войну Германии.
Во второй вечер, когда они собирались встать из-за стола, Моника вскользь сказала что-то о мертвом муже.
До сих пор любое упоминание о нем заставляло ее заливаться слезами, но сейчас она впервые с улыбкой произнесла его имя.
– Каким он был? – спросил Голо. – Давно хотел об этом спросить, но мы не хотели тебя расстраивать.
– Енё был ученым, – ответила Моника. – Однажды утром во Флоренции я встретила его в галерее Уффици и палаццо Питти. А когда после обеда я оказалась в капелле Бранкаччи, он тоже там был. И всякий раз меня замечал. Так мы и познакомились.
– Он писал об итальянском искусстве? – спросил Голо.
– Он им занимался, – ответила Моника. – Он помнил мельчайшие подробности картин и скульптур. Все это ушло вместе с ним и больше не имеет значения.
– Жалко, что мы его не знали, – сказала Эрика.
– Если бы он выжил, – сказала Моника, – он был бы сейчас с нами. Наверное, даже дописал бы свою книгу. И вы бы им восхищались.
Моника оглядела стол, родителей, Эрику, Голо.
– Когда я вижу, что ты собираешься на прогулку, Голо, – продолжила она, – я часто думаю, что Енё мог бы к тебе присоединиться и вы говорили бы о книгах. Даже Волшебнику мой Енё пришелся бы по душе.
– Я могу только сожалеть, что не знал его, – сказал Томас.
На миг ему показалось, что Моника готова разрыдаться, но она глубоко вздохнула и понизила голос:
– Не могу представить, что он чувствовал, когда умирал. Но я знаю, что он хотел жить. Хотел бы оказаться здесь, зная, что Америка собирается вступить в войну.
Катя с Эрикой обняли Монику, а Томас и Голо смотрели на них.
– Не знаю, почему он утонул, а я спаслась. И никто на свете не может мне этого объяснить.
Спустя два месяца после того, как они перебрались в Пасифик-Палисейдс, из Нью-Йорка приехал Клаус. Томас с Катей встретили его на Юнион-стейшн и отвезли в новый дом, который не произвел на него никакого впечатления. Даже когда Катя заявила, что, вероятно, этот дом – их последний приют, Клаус не выказал интереса. Как и его сестре, сейчас ему было за тридцать. Однако, в отличие от Эрики, Клаус выглядел весьма потрепанным. Его волосы редели. В глазах погас огонь.
Но самым разительным изменением было то, как Эрика теперь относилась к брату. Она почти не смотрела в его сторону. За столом Эрика рассуждала о том, что собирается работать на Би-би-си, освещать военные действия. Всякий раз, когда Клаус пытался высказать свое мнение о войне, она оборачивалась к нему и не давала вставить ни слова:
– Лучше бы ты послушал нас, Клаус. Не надо рассказывать нам о войне. Моника потеряла мужа, я была в Лондоне, твоего отца правительство держит в курсе. Мы знаем о войне достаточно. Человек, который живет в Нью-Йорке с художниками, писателями и бог знает с кем, не может знать того, что известно нам. Поэтому не надо рассказывать нам о войне!
Томас вспоминал, что, когда Эрике с Клаусом было около двадцати и их переполняли честолюбивые замыслы, за столом было слышно только их двоих. А теперь Голо и Моника молча наблюдали, как за столом царит одна Эрика. Томас заметил, что Клаус готов во всем соглашаться с сестрой и говорить только то, что могло заслужить ее одобрение. Однако когда он начал объяснять, что сегодня культуру, особенно литературу, следует рассматривать как особое оружие в битве с фашизмом, Эрика оборвала его:
– Мы это уже слышали, Клаус.
– Потому что об этом можно говорить бесконечно.
– Лучшее оружие против фашизма – это обычное оружие, – сказала она. – Настоящее.
В поисках поддержки Эрика бросила взгляд на отца. Томасу не хотелось ей поддакивать, но и спорить с Эрикой он не желал.
Эрика сказала, что отправляется в гости к друзьям и вернется поздно. Когда Клаус попросил его подбросить, Томас увидел, что лицо Эрики помрачнело.
– Я подброшу тебя, – сказала Эрика. – Но возвращаться обратно будешь сам.
– Куда ты собралась? – спросил ее Клаус.
– К друзьям.
– Каким друзьям?
– Ты их не знаешь.
В тоне Эрики было полное пренебрежение. Томас заметил боль в глазах Клауса.
Позднее Катя вошла в его кабинет.
– Как будто Клаус и без того недостаточно унижен, – сказала она. – Зачем Эрике необходимо унижать его еще и перед нами?
– Куда они оба собрались?
– Какой-то знакомец Клауса живет в отеле неподалеку.
Томасу показалось, что речь идет о неподобающем знакомстве. Он видел также, что хотя Катя боялась говорить с ним о Бруно Вальтере, она верила Эрике. В гости к друзьям. Он представил Бруно Вальтера сразу после концерта, снимающего брюки в роскошном номере, и Эрику, наблюдающую за ним с сигаретой в руке. Он вспомнил, как Дэвидсон сказал ему, что не сумел найти с Вальтером общего языка, потому что дирижер без конца бахвалился