мужской службы.
Самому старшему из них, Владиславу, носившему дедовское имя, было в то время одиннадцать лет, Казимиру, второму, — девять, Ольбрахту — восемь.
Два младших, потому что шестой через год только родился, семилетний Александр и Сигизмунд в пелёнках, оставались до какого-то времени при королеве.
Из более позднего общения с ними могу только добавить, что первый из них был чрезвычайно красив, с личиком дивной мягкости, имел почти женский характер и доброту, может, излишнюю, потому что переходила в слабость. Несмелый, он рад был всем окружающим понравиться, и им, и братьям уступал во всём.
У Длугоша также не было с ним никакой заботы, пожалуй, только та, чтобы его закалить, а это ему не удавалось. Поэтому, каким был, таким остался, не в состоянии победить того, с чем пришёл на свет. Его все любили, и я в самом деле не знаю, был ли такой, кому бы он добром и любовью за зло не платил.
Красота лица делала его любимцем всех; он имел королевскую фигуру, длинные волосы, обильные и блестящие, которые королева заботливо рекомендовала сохранять; и одного ксендз Длугош добиться не мог: чтобы эти красивые локоны он приказал себе состричь. Суровый учитель доказывал, что любование своей красотой для мужчины может быть вредным. Королева находила, что тот, кому суждено стать королём, фигурой и лицом должен стоять над другими.
Казимир, второй, лицом был похож на Владислава, да и сердцем, и добротой в равной мере; но с первой молодости этот щуплый ребёнок, с большими выразительными глазами, больше смотрел на небо и по небу вздыхал, чем по земле.
У них обоих с Владиславом была ягеллонская добродетель — щедрость; как один, так и другой, никогда никому ни в чём не могли отказать. Что у них было самое хорошее, отдавали охотно и немилосердные люди этим пользовались.
Девятилетний Казимир в то время охотней развлекался, подражая ксендзу во время богослужения в костёле, переодевшись в костёльного мальчика, произнося проповеди, распевая песни, чем во дворе в мяч или бросание копья.
К войне оба они не имели того мужского рвения, которое иные дети заблаговременно проявляют; также на охоту, которую им разрешали, когда попадался безопасный зверь, не так охотно шли, как отец. Владислав время от времени развлекался охотой, Казимир же имел отвращение к убийству и на кровь смотреть не любил. Также он больше показывал интереса к науке, и имел хорошую память.
Король и королева были очень требовательны к образованию, а особенно отец; он велел учить языки, чувствуя их необходимость для правителя, который, имеет связи со всем миром и должен обойтись без услуг и посредничества канцлеров и толмачей.
Самый младший, восьмилетний Ольбрахт, не был похож на старших, был более шаловлив, чем они, имел больше рыцарского духа, более хитрый, обладал более живым умом, более быстрой смекалкой, но характер имел менее лёгкий и менее склонный к уступке.
Хотя с симпатичным лицом и похожий на братьев, он не был, как они, красивым. Длугош заранее видел то, что с ним будет труднее всех — потому что он и в себе был замкнут, скрытен, и склонен с гневу, когда старшие почти не имели в себе желчи.
Те, кто общались с ними с детства, находили, что последний был самым способным, но наиболее упрямым. Говорили, что в отца пошёл… Любопытный, оживлённый, подвижный, он нуждался в постоянном надзоре, потому что выскальзывал, а когда его спрашивали, он или молчал, или не всегда говорил правду.
Король его достаточно любил.
Как и старшие братья, Ольбрахт также был очень расточительным, может, более неосторожным, чем они. Он уже заранее обещал, что когда будет иметь свою волю, золотом осыпет тех, кто будет ему верно служить, а недругов выгонит прочь.
Я в то время об этом всём совсем не знал, только от Задоры и других придворных старался чему-нибудь научиться, чтобы сразу в начале приспособиться к их характерам. Все меня пугали Ольбрахтом и, действительно, оказалось, что он был из них самым трудным и требовал большего надзора.
Королева поначалу очень боялась Длугоша, известного своей суровостью; именно поэтому король настаивал на нём.
— Людей найдётся достаточно, кто будет их портить, — говорил он, — этот по крайней мере им льстить и поддаваться не захочет. Я знаю его, потому что и против меня выступал, когда считал это своей обязанностью. Я потому выбрал его, что верю, что потакающим и мягким не будет. Меч, который может быть добрым, нужно закалять в огне.
Чтобы королева своим суровым влиянием не мешала общению с сыном и постоянных жалоб не возобновляла, почти всё время Длугош с воспитанниками находился в разных замках, вдалеке от двора.
Имея ещё несколько свободных дней, я ими воспользовался, разрешив Задоре вытащить себя в город. Одна из давно знакомых с нами дочек Кридлара после смерти отца вышла замуж и в приданом взяла памятный мне дом «Под королями», в котором я первый раз встретил мою Лухну.
Это воспоминание склонило меня к тому, что дал отвести себя к Сутежу, мужу дочки Кридлара. А там меня, как бы в счастливом месте, встретила неожиданная радость, потому что снова увидел ту, которою увидеть вовсе не надеялся.
Навойова, сбывая её из дома, разрешила ей со старой служанкой побыть в весёлом мещанском обществе. Может, дома её молодость и красота слишком притягивали взгляды.
Увидев её, я чуть не упал на колени.
Мы ушли с ней вместе, сели на лавку рядом и так, не двигаясь с места, остались на протяжении всего вечера, хоть люди смотрели косо и насмехались над нами.
Она начала мне рассказывать о своей пани.
— Чудеса творятся с этой женщиной, которую и жалко и страшно, когда смотришь на неё вблизи. Её грусть и веселье — одинаково таинственны, как одно так и другое вспыльчиво и доходят почти до болезни. Когда плачет и отчаивается, её пронимает тревога, когда смеётся и веселится, дрожь пробегает, слушая. Теперь её посетила непомерная жажда развлечений; она так же их жаждет, как тот, кто пьёт, чтобы забыть проблемы. Ни на мгновение не хочет остаться сама с собой. Приглашает людей, нанимает музыкантов. Часто до белого дня у нас нет покоя.
Повествование Лухны проняло меня сильной грустью и состраданием; она была больше обижена на Навойову, чем огорчена, и чувствовала отвращение к несчастной, которую я жалел, чувствуя, что молодости своей она ещё не переболела. Я должен был молча слушать, не в состоянии разделить гнева Лухны и неприязни.
Она жаловалась, что была вынуждена оставаться