далее, там же: «Если в литературе сколько-нибудь отразился, слабо, но с родственными чертами, тип декабриста — это в Чацком. В его озлобленной желчевой мысли, в его молодом негодовании слышится здоровый порыв к делу, он чувствует, чем недоволен, он головой бьет в каменную стену общественных предрассудков и пробует, крепки ли казенные решетки. Чацкий шел прямой дорогой на каторжную работу, и если он уцелел 14 декабря, то наверно не сделался ни страдательно тоскующим, ни гордо презирающим лицом. Он скорее бросился бы в какую-нибудь негодующую крайность, как Чаадаев, — сделался бы католиком, ненавистником славян или славянофилом, но не оставил бы ни в каком случае своей пропаганды, которой не оставлял ни в гостиной Фамусова, ни в его сенях, и не успокоился бы на мысли, что “его час не настал”. У него была та беспокойная неугомонность, которая не может выносить диссонанса с окружающим и должна или сломать его, или сломаться. Это то брожение, в силу которого невозможен застой в истории и невозможна плесень на текущей, но замедленной волне его. <…> Чацкий не мог бы жить, сложа руки, ни в капризной брюзгливости, ни в надменном самобоготворении; он не был настолько стар, чтоб находить удовольствие в ворчливом будировании, и не был так молод, чтоб наслаждаться отроческими самоудовлетворениями. В этом характере беспокойного фермента, бродящих дрожжей — вся сущность его» (ХХ, 342–343).
Герцен категоричен, и вывод он делает на основе реальных фактов. Иное прочтение возможно, поскольку финал «Горя от ума» открытый. Чацкий покидает дом Фамусова с намерением «искать по свету, / Где оскорбленному есть чувству уголок». Найдет ли? У него много шансов найти искомое. Даже и среди внесценических персонажей комедии встречаются такие, которые годились бы Чацкому в друзья; а вот встретятся ли они или разминутся на историческом распутье? Но Чацкий и внутренне отнюдь не чувствует себя одиноким: в своих монологах он упоминает о молодых думающих людях и говорит от лица «мы». Процент вероятности осуществления той или иной версии высчитать невозможно — и не нужно; в конце концов, дело может решить господин случай. При всем том прорицание Герцена не отменяется, имеет полное право на существование.
Резко, вплоть до контраста трактуя различие литературных героев, Герцен умеет видеть их родство. В своей капитальной работе «О развитии революционных идей в России» он ставит в центр пушкинского Онегина и типологию героев выстраивает вокруг него: «Чацкий, герой знаменитой комедии Грибоедова, — это Онегин-резонер, старший его брат. Герой нашего времени Лермонтова — его младший брат» (VII, 204). Акцентированное возрастное различие героев — это отсылка к различию исторического времени, формировавшего их.
Большая заслуга Герцена — в тщательной проработке типа «лишних людей».
Прежде всего нужно подчеркнуть, что «лишний человек», невзирая на экспрессивный «снижающий» эпитет, для Герцена — положительный литературный герой (хотя, естественно, уступающий в этом качестве декабристам). Восприятие героя не исключает критического к нему отношения. Вот как критик пишет о пушкинском Онегине, полагая его и родоначальником и мастерски проработанным героем данного типа; оценки не слишком комплиментарны: «Онегин — человек праздный, потому что никогда и ничем не был занят; это лишний человек в той среде, где он находится, не обладая нужной силой характера, чтобы вырваться из нее. Это человек, который испытывает жизнь вплоть до самой смерти и который хотел бы отведать смерти, чтобы увидеть, не лучше ли она жизни. Он все начинал, но ничего не доводил до конца, он тем больше размышлял, чем меньше делал, в двадцать лет он старик, а к старости молодеет благодаря любви. Как и все мы, он постоянно ждал чего-то, ибо человек не так безумен, чтобы верить в длительность настоящего положения в России… Ничто не пришло, а жизнь уходила» (VII, 204). Но сама бесплодность прожитой жизни — результат удушающих обстоятельств; «лишние люди» — жертвы реакции. «Серьезный вопрос может быть один: точно ли эти болезненные явления были обусловлены средой, обстоятельствами?» («Лишние люди и желчевики»; (ХIV, 318). Ответ для Герцена очевиден: «Почва пропадала под ногами; поневоле в таком недоумении приходилось идти на службу или сложить руки и сделаться лишним, праздным. Мы смело говорим, что это одно из самых трагических положений в мире» (XIV, 320).
Критик подчеркнул распространенность этого литературного типа: «Образ Онегина настолько национален, что встречается во всех романах и поэмах, которые получают какое-либо признание в России, и не потому, что хотели бы копировать его, а потому, что его постоянно находишь возле себя или в себе самом. <…> Онегин появляется даже во второстепенных сочинениях; утрированно ли он изображен или неполно — его всегда легко узнать. <…> Дело в том, что все мы в большей или в меньшей степени Онегины, если только не предпочитаем быть чиновниками или помещиками» (VII, 204).
Это излюбленная мысль критика, к ней он возвращается многократно. «Это был крик боли, протест молодого человека, полного пылких желаний, который ощущает в своих мышцах силу, жаждет деятельности и видит себя в пропасти, откуда нет выхода и где обречен на неподвижность. Вот почему в стихах, новеллах, романах повторяется один и тот же тип молодого человека, полного благородных стремлений, но надломленного, бегущего куда глаза глядят, чтоб затеряться, погибнуть, как лишнее, бесполезное существо. Онегин, Владимир Ленский Пушкина, Печорин Лермонтова и герои ранних романов Тургенева — это одно и то же лицо» («О романе из народной жизни в России»; ХIII, 173); «Онегины и Печорины были совершенно истинны, выражали действительную скорбь и разочарованность тогдашней русской жизни. Печальный рок лишнего, потерянного человека только потому, что он развился в человека, являлся тогда не только в поэмах и романах, но на улицах и в гостиных, в деревнях и городах» («Very dangerous!!!»; XIV, 118); «Энтузиаст Чацкий <…> декабрист в глубине души, уступает место Онегину <…> человеку скучающему и чувствующему свою колоссальную ненужность. <…> Тип был найден, и с тех пор каждый роман, каждая поэма имела своего Онегина, то есть человека, осужденного на праздность, бесполезного, сбитого с пути, человека, чужого в своей семье, не желающего делать зла и бессильного делать добро: он не делает в конце концов ничего, хотя и пробует все, за исключением, впрочем, двух вещей: во-первых, он никогда не становится на сторону правительства, и, во-вторых, он никогда не способен стать на сторону народа» («Новая фаза в русской литературе»; ХVIII, 183).
Распространенность этого типа Герцен обращает в упрек правительственной политике: «Не домогаться ничего, беречь свою независимость, не искать места — все это, при деспотическом режиме, называется быть в оппозиции.