В 1930-е годы в мире доминировал культ свободных сил, приобретая в Германии свои радикализованные черты.
Борьбу воспевали как единственную силу, способную обеспечить развитие общества. Примером может являться рассуждения Р. Раупаха тех лет: «За две с половиной тысячи лет до Гексли и Дарвина один из величайших философов античного мира Эфесский аристократ Гераклит Темный впервые открыл закон, положенный в основание всего мироздания, — это закон борьбы. На знаменитейшем из сохранившихся его фрагментов начертано: «Борьба есть правда мира, отец и царь всех вещей. Должно знать, что война есть общий закон, что справедливость есть раздор и что все возникает и уничтожается в силу раздора». Миролюбие Гомера, призывавшего богов и людей к прекращению раздоров, представляется Гераклиту величайшей опасностью, угрожающей разрушением и гибелью всему мирозданию, сотканному из борьбы различий. «Миром правит Зевс-Птолемос, бог борьбы, и его железный закон — всеобщей розни. Ценность бытия в вечной смене и беспрерывном потоке явлений»»{1092}.
«Если бы книга Ремарка не была сожжена не только на костре, в сердцах немецкого народа, он рано или поздно (все равно) оказался бы стертым с жизненной арены, ибо чувство воинственности должно быть присуще народу в такой же степени, как чувство жажды или голода»{1093}. «Среди всего движущегося, — утверждал Шпенглер, — благородным является только хищник. Только он обладает тонким слухом, острым глазом, сообразительностью и мужеством. Все травоядное способно только к позорному бегству»{1094}.
Подобные настроения царили не только в континентальных, но в еще большей мере, по мнению Дж. Говарда, в англосаксонских странах: «В английском обществе позднего викторианского периода и особенно в Америке стала общепринятой особенно зверская форма оправдания социал-дарвинизма, под лозунгом Г. Спенсера «выживание наиболее способных». Закон эволюции был интерпретирован в том смысле, что победа более сильного является необходимым условием прогресса»{1095}.
Что касается методов борьбы в виде тотальной войны на уничтожение, то поведение немцев в Первой мировой войне хоть и отличалось крайней жестокостью, но не свидетельствовало о их склонности к массовым и тотальным убийствам. Людендорф утверждал, что немцы переняли ее позже у своих противников: «Ввиду участия Англии в войне надо было ожидать, что борьба, по историческим английским традициям, будет вестись против всего населения центральных государств, не считаясь с существующими нормами международного права и требованиями гуманности»{1096}.
Подобное мнение выказывал и полный антипод генерала пацифист В. Шубарт: «О том, какие ужасные глубины кроются в английской душе, говорит история британских королей, более жестокая и полная убийств, чем многие другие. Наполеон, знавший своих противников, называл англичан совершенно дикой расой. Без той сдерживающей узды, которую накладывает на него дворянский образ мыслей, англичанин был бы невыносим. Стереть это с него — и пред нами предстанет чистый американец. Ярко выраженный американизм — это англосакство без джентльменского идеала, форма вырождения английской сущности, прометеевский мир, не смягченный готическими ценностями»{1097}.
Наглядный пример ведения войны «по-американски», давал в одном из своих рассказов Марк Твен: «Мы заключили военный союз с доверчивыми филиппинцами… Мы всячески их подбадривали, снабжали их в долг оружием и боеприпасами, совещались с ними, обменивались любезностями… хвалили филиппинцев за отвагу и мужество, превозносили их милосердие и прекрасное, благородное поведение; мы воспользовались их окопами, заняли укрепленные позиции, отвоеванные у испанцев»… филиппинцы сами «осадили Манилу с суши, благодаря чему столица, где находился испанский гарнизон… пала. Без филиппинцев мы тогда не добились бы этого… Мы ласкали их, лгали им, официально заявляли, что наша армия и флот пришли, чтобы освободить их и сбросить ненавистное испанское иго — словом, одурачивали их, воспользовались ими, когда нам было нужно, а затем посмеялись над выжатым лимоном и вышвырнули его вон. Мы закрепились на позициях, занятых обманным путем, и продвигались постепенно вперед, вступили на территорию, где расположены отряды филиппинских патриотов. Остроумно, не правда ли? …
Нашей целью было — во имя Прогресса и Цивилизации — стать хозяевами Филиппинских островов, очищенных от борющихся за свою независимость патриотов, а для этого нам была нужна война[115]. И мы воспользовались удобным случаем… Мы развязали военные действия и с тех пор охотимся за своим недавним гостем и союзником по всем лесам и болотам его страны»{1098}.
«Переход (филиппинцев) к партизанской борьбе лишь озлобил американцев, и они стали действовать более жестоко, чем раньше. Они перестали брать пленных и расстреливали филиппинских солдат, которые сдавались в плен. Еще хуже была судьба тех, кто попадал в концентрационные лагеря. Туда бросали мирных жителей, если их заподозрили в пособничестве партизанам. Тысячи гражданских лиц погибли в этих лагерях»{1099}. Зин указывал, что «это было время активного расизма в Соединенных Штатах… к обычной жестокости войны добавлялся фактор расовой ненависти»… Корреспондент филадельфийской газеты «Леджер» сообщал из Манилы в ноябре 1901 г. «Наши люди безжалостны. Они убивают, что бы истребить мужчин, женщин, детей, пленных…» Капитан из Канзаса писал: «Считалось, что в Калоокане было 17 тысяч жителей. Но вот по нему пронеслась 20-я канзасская дивизия, и теперь в Калоокане нет ни одного живого жителя»{1100}. Генерал Джекоб Смит обращаясь к своим солдатам, призывал: «Мне не нужны пленные. Я хочу, что бы вы жгли и убивали»{1101}. В ходе войны погибло более 1 млн. филиппинцев из 9 млн., которые населяли архипелаг к началу войны{1102}. В оправдание, в своем выступлении в конгрессе США, сенатор А. Беверидж 9 января 1900 г. заявлял: «Утверждают, что мы ведем войну жестоко. На самом деле все наоборот… Сенаторы должны знать, что мы ведем войну с восточными людьми»{1103}.
Немцы делали выводы и из собственного опыта, базирующегося на примере отношения к ним победителей после Первой мировой. Его демонстрирует оценка помощником американского президента Э. Хаузом Версальского мира: «Все это напоминало обычаи прежних времен, когда победитель волочил побежденного привязанным к своей колеснице»{1104}. По словам Дж. М. Кейнса, это был договор «оскорбивший чувства справедливости, милосердия и разума, был выражением воли тогдашних победителей»{1105}. Другой пример не менее нагляден: