Через какое-то время, наверное, перед самым нашим уходом, мама завела сына в спальню: «Ты не должен обращаться с фройляйн Анной, как со всякими другими. Она из приличной семьи, сразу видно…»
О сестре мы почти не говорили или упоминали ее очень осторожно, не хотелось бередить свежую рану. Возможно, я легкомысленно сказал что-то вроде: «Ну, если ей самой там нравится…»
Оглядываясь по сторонам, будто в последний раз, я вижу написанные мною астры, изучаю новую мебель, предмет за предметом. Вот комод в родительской спальне, на нем стоит фотография сестры: на ней цветастое платье, она улыбается, на щеках ямочки.
Слышу, как отец говорит: «Испытательный срок, так называемый постулат, она уже прошла. Теперь она послушница, наша девочка. Зовут ее — сестра Раффаэла…»
Есть фотография сестры в облачении послушницы. Обрамленное черно-белым лицо выглядит по-детски. Она смотрит гордо, но, пожалуй, немного озабочена вопросом, идет ли ей новое облачение. Тела нет, будто его никогда и не было. Справа и слева от переодетой дочери стоят родители, оба в шляпах. Она кажется смущенной, чувствует себя не на своем месте.
В конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов монахини фигурировали в моих стихах и прозе; один стихотворный цикл, сопровождаемый рисунками, называется «Волшебство с сестрами Христовыми». «Они рождены для ветра./ Всегда под парусами, не меряя глубину…»
Монахини нарисованы тушью — игра черного и белого на больших плоскостях. Густая кисть и крупный формат: коленопреклоненные, летящие, скачущие и плывущие против ветра к горизонту, властные аббатисы и толпы, собравшиеся на евхаристический конгресс; поодиночке и парами, раздетые, в одних крылатых чепцах; все эти монахини — следствие несчастья, пережитого моей сестрой, которая в своей искренней вере попалась на удочку хорошо организованных святош; став послушницей, она со страхом ожидала принесения обета, когда мы с Анной навестили ее в главном орденском монастыре в Аахене.
Окутанная черным облачением, она стояла перед нами во внутреннем дворе и плакала. Вокруг — каре из древних кирпичных стен, по которым до самых желобков водостока вился плющ. От цветочной клумбы выстроились плоско обрезанные кусты самшита, обрамлявшие четко прочерченные дорожки. Абсолютный порядок. Никаких сорняков. Дорожки выровнены граблями. Даже розы пахли мылом.
Мы дождались, пока она перестанет плакать. Запинаясь, будто на каждое слово нужно было решиться, она поведала нам свое горе. Монастырская жизнь представлялась ей совсем другой. Такой, какой на протяжении двух лет она была в Италии, где сестра занималась социальной работой… Там все было гораздо жизнерадостней, истинно по-францискански… А здесь все время нужно молиться, только молиться, исполнять послушания, даже бичевать себя… За малейший проступок наказывают, все считается грехом. Она вот, например, любит насвистывать или взбегать по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Но это запрещено. Все полагается доедать до последней крошки, даже толстые бутерброды с салом. Нет, никакой помощи больным и старикам, только покаяние, медитация и всякое такое… Она хочет уйти отсюда, как можно скорее… Да, прямо сейчас…
А потом, немного помедлив, все еще в слезах: «Наставница у нас строга, ох, до чего строга!..»
Я тут же попросил, нет, потребовал разговора с этой наставницей, которую боялись, как тюремную надзирательницу. Она незамедлительно пришла к нам по внутреннему монастырскому двору и пожелала, чтобы мы с Анной называли ее сестрой Альфонсом-Марией; так и запомнилась она нам некой двуполой инстанцией, архангелом, на которого с самого верху был возложен в качестве основной профессии надзор за данным исправительным учреждением.
Требование отпустить сестру из монастыря отскочило от наставницы, словно и не было произнесено. Она заговорила о соблазнах и искушениях, которые хорошо известны и которым сердце, твердое в вере, должно научиться противостоять. «Не правда ли, сестра Раффаэла?»
Замкнутое каре монастырских стен ожидало ответа. Слышалось лишь чириканье воробьев. Послушница молчала. Вместо нее, акцентируя каждое слово, прервал тишину очкастый архангел: «Мы вознесем девятидневную молитву и, укрепив себя ею, обретем душевный покой…»
Мы с Анной вздрогнули, когда моя сестра, повинуясь приказу, слетевшему с узких губ, лишь покорно кивнула головой. Блеснули очки. Архангел Альфонс-Мария торжествовал победу.
Мы уехали. По истечении девятидневного срока письмо, написанное все еще детским почерком, уведомило нас, что молитвы, смиренная медитация и сила веры помогли справиться с искушениями вообще и, благодарение Богу, с вполне конкретным сатанинским соблазном вернуться в мир. Мне, брату, хотя это и не было сказано прямо, выпала роль сатаны.
Мне не оставалось ничего другого, как сочинить собственное письмо, с которым, как я предполагал, сначала ознакомится наставница. Мои угрозы были вполне отчетливы, тем более что я установил срок, гораздо меньший, чем девять дней. На тот случай, если сестра не будет отпущена из монастырского заточения, я припугнул повторным визитом. Сестра говорила потом, что это была скорее телеграмма, а не письмо; во всяком случае, гневное послание возымело действие.
Будь то письмо или телеграмма, угроза сработала, приоткрыв щелку в кирпично-красном узилище. Едва выйдя оттуда, моя сестра, видимо не утратив земных потребностей за время монастырского затворничества, первым делом отправилась к парикмахеру, который буквально за гроши — а больше ей на дорогу и не выдали — с немалым искусством придал ее короткой монашеской стрижке намек на дамскую прическу. «Ну, вот, девочка, — сказал он, — теперь можешь опять показаться на людях».
В двухкомнатную квартиру к больной маме и озабоченному отцу заглянуло немножко радости. Была эта радость недолгой, ибо после своего возвращения их дочь, раньше всегда веселая, совсем перестала смеяться.
Весной уходящего года, примерно на Троицу, сестра и я побывали с частью нашего большого семейства в Гданьске, как бы оглядываясь на Данциг и собственное детство: дед хотел поводить старших внучат: дочку Лауры Луизу и ее братьев-близнецов Лукаса с Леоном, дочку Бруно Ронью и старшую дочку Рауля Розану — по городу и его предместью, которое теперь называется Вжещ, а раньше именовалось Лангфуром, познакомить их с нашей кашубской родней; пока дети бродили вдоль кромки прибоя лениво плещущейся Балтики, отыскивая крошечные янтаринки, мы с сестрой болтали о том о сем, дошли и до ее краткого пребывания в монастыре больше пятидесяти лет тому назад.
Мне показалось, будто тень монахини Альфонса-Марии, строгой наставницы, до сих пор стоит у нее за спиной. Тем более удивительно, что сестра сохранила католическую веру, добавив к ней, правда, устойчивую левизну, присущую бывшей акушерке и профсоюзной деятельнице. Соответственно весьма скептически высказывалась она по поводу свежеиспеченного Папы Бенедикта: «Да будь он хоть трижды немцем, меня это не радует». Немного помолчав, добавила: «Вот если бы теперь избрали кардинала из Бразилии или Африки…»
Пока мы, старик со старухой — она, дородная и плотная, я, согбенный, шаркающий, — плелись по мокрому песку между Глеткау и Сопотом, а дети: Леон упорно впереди, мечтательный Лукас позади, Розана, как всегда прилежная, вышагивает на журавлиных ножках, медлительная Луиза и Ронья с лунатически уверенным взглядом — отыскивали среди водорослей крохи янтаря, — зашел разговор о публичном умирании польского Папы, которое превратилось в бесстыдное шоу.