парке, гладкую, наутюженную старательной метелью. Ни единой соринки на огромном полотне, ни торчащей стерни, ни печного дымка, ни заячьих следов – просто белое небо, спящее озеро. Кто говорил, что степь как саван или простыня, тот никогда ее не видел. У простынки есть край, а у степи нет, она убегала за горизонт с обеих сторон, и будто не поезд катился по рельсам, а лодка плыла по морю. Три года не видел он родного края и теперь понял, что слово «простор» нельзя применять ни к чему иному. Лес – это богато, красиво, города – это нарядно, затейливо, но простора там нет, душе негде расправить крылья, она не взлетит и не запоет. Для души есть только степь, могучая, безмятежная, умевшая дарить и покой, и силы, и мудрость.
Поезд ненадолго выкинул его в Акмолинске и сразу повез к Бурабаю, к Ак-Ерке. Поросшие величавыми соснами горы, сказочные, беззастенчиво протыкавшие голубизну неба, – это тоже керемет, но покой дарила только степь. Он смотрел в любовно расписанное изморозью окно и не верил, что скоро увидит жену, сына, что дожил до них. На предпоследнем, прибрежном кусочке пути повезло с попутными санями. Озеро лежало голубоватой географической картой с тропками границ и лунками населенных пунктов, заиндевелые штыки камыша чутко сторожили покой. Возница скрипучим «тпр-р-р» остановил лошадь возле рыбьего скелета тополя на развилке: дальше два километра пешком. Снег проваливался под ногами, поэтому Айбар пошел по льду, несколько раз поскользнулся, упал, больно ушиб раненое колено, но на пухляк не вернулся – так быстрее. Новости застигли его у крайней избы, где остановился на перекур:
– Ты в какой дом, балам?[135] – словоохотливый аксакал протянул за папиросой попорченную экземой кисть.
– К Батырхановым. Моя Ак-Ерке здесь войну пережидает.
– А! Так… так… Она вернулась еще прошлым летом.
– Откуда вернулась? – Айбар вгляделся в тыквенную кожу, болячки налипли к ней лоскутами старой газеты. – Возьмите всю пачку, ата[136]. – Он протянул старику полупустую коробку трофейных австрийских.
– Ай, рахмет, балам, уважил шала. – Глаза старика масляно заблестели. – А келин что? Келин пожила у Рахимбая и назад прибежала.
– У… у какого Рахимбая?
– Ты не знаешь разве? Знатный бай, большое стадо. Его сын председателем в «Красном Октябре».
– Как… Каким председателем? Как пожила?
– Так Рахимбай-то овдовел, вот и взял себе молодуху. – Аксакал с удовольствием затянулся, посмотрел на собеседника и осекся: – Твою, что ли, получается?
Айбар промолчал, на глаза наплывали красные полоски, как в госпитале. Услышанное не вмещалось в грубую фронтовую шинель, пришлось ее расстегнуть, подышать морозом. Он протянул руку к старику, взял пачку папирос, закурил новую.
– М-м-м… м-м-м… – Айбар мычал, пытаясь сложить из ярости и разочарования какое-нибудь приличное слово, но таких долго не подворачивалось. Он докурил вторую и наконец выдавил: – А что с Рахимбаем? Почему вернулась-то?
– Так похоронили его прошлым годом. Дети и погнали токал взашей, получается. Пока жив был отец, терпели, а потом – саубол, айналайын[137]. Теперь опять коз доит и конский кизяк собирает… А ты, получается, прямо с фронта? Вот как, балам… – Старик помолчал, докурил папиросу до самого донышка и с сожалением утопил окурок в праздничном снежном колпаке вбитой стоймя жердины. – Ну я пойду? Храни тебя Аллах!
Айбар вручил аксакалу жалкий остаток папирос, прошел до конца улицы и свернул на берег озера. Карта стала планом военной операции, посередине – траншея санного пути, от нее разбегались тропинки окопов, по бокам не лунки, а воронки от снарядов. Он вытащил из вещмешка кисет, сварганил самокрутку. Сейчас крепкая махорка – самое то. Надымив с маленький костер, он повернулся и зашагал назад, нашел домик тещи, обросший ледяными соплями. Под ноги метнулся собачий скулеж. Кулак решительно затарабанил в покосившуюся дверь.
– Япыр-ау![138] – Ак-Ерке застыла на пороге, прикрыв ладошкой рот, выпуклые больные глаза метались по его шинели, не добегая до лица.
Она сильно подурнела, пожелтела, состарилась, ноги враскоряку, как будто неправильно вставленные. Доктор в госпитале наверняка выдал бы диагноз, он любил распыляться про щитовидную железу и гормональный фон.
– Почему ты мне ни строчки не написала? – Айбар не хотел входить.
– Ой-бой, как писать? Ты же знаешь, я не… – Она опустила руки на засаленный халат.
Как объяснить, что вторая зима оказалась в разы голоднее первой, а в начале 1943-го умерла мать и старшая сноха выставила Ак-Ерке на улицу? Как доказать ему, что совеститься можно и до старости, а голодом долго не прожить, поэтому сначала надо думать про пузо, а потом про все остальное? Рахима и сама пошла замуж за серебряную уздечку, так что она бы поняла, не осудила. И супруг должен простить.
– Где Нурали?
– Вырос он. Скоро в школу. – Ак-Ерке посторонилась, приглашая войти в низкие сени, в кислый домашний запах, но он не стал спешить.
– Почему просто не написала, мол, так и так, я ухожу к шалу. Я бы хоть не ехал сюда, не надеялся.
– Шал? Он умер. – Она потупилась, глаза стали совсем больными, вот-вот выпадут на снег, ему под ноги.
– А ты думала, что я умру, да? А ты с ним останешься?
– Айбар, я… я не хотела, не могла написать правду. Не могла! Нас с Нурали ждала лютая смерть! Нам негде было жить! Теперь брат вернулся, он не прогонит, а тогда…
– Так что же не осталась в доме моей матери? В город почему не пошла? Там рабочие общежития, карточки, никто не околевает на дороге.
– Город… Дом твоей матери… Это все для сильных катын, а я простая, мне муж нужен, чтобы заботился.
– А что ты Нурали сказала? Где его отец? Кто такое ему этот шал?
– Не переживай за Нурали. Я его мать, я найду правильные слова. – Она потупилась, и Айбар понял, что сын досыта накормлен враньем. – Твоя мать тоже всю жизнь правду скрывала. Ты вообще сын бая, а она тебе сказки рассказывала, берегла от злых языков. У женщин судьба такая – беречь детей.
– Да? – Его брови удивленно вздернулись.
– Япыр-ау… Я все расскажу: и как мама твоя умирала, и все-все-все… Только заходи.
– Ну-ка расскажи.
Почему-то злиться на нее расхотелось. Слабая, нездоровая и недалекая – что с нее взять? Он прошел в дом, попил чаю, выведал историю Рахимы – и про жизнь, и про своего отца, и про смерть, – приласкал сына, послушал стенания Ак-Ерке про голод и неприкаянность, как будто у других их не было, как будто ей одной досталось шапалаков от войны. Уходя, вполне доброжелательно попрощался:
– Я тебя