он, кажется, жил раньше, на столетие, этих эрфуртских детей. К нему явились бесы в виде ангелов и велели поклониться. Тот, не сотворив крестного знамения, забыл, поклонился. Те, значит: «Ну, теперь ты наш». И давай на гуслях, дудках, он против воли всю ночь плясал, пока не упал замертво… Его потом монахи два года в себя приводили, ни есть, ни пить не мог.
Сожженный встал и зашагал по комнате. Она вздохнула.
– Русская церковь вообще не одобряла танец. Даже классический. Кому-то видение было, не помню: пары танцуют кадриль, а сами объяты пламенем. И Феофан Затворник писал, что кто во время пляски умрет, то его душу…
– Понятно, – перебила она.
Хотела добавить, чтобы перестал ходить туда-сюда; не стала.
– Всё это, эта танцевальная одержимость, как-то связано с войнами… да, я уже это говорил… Но не просто с войнами, а именно с большими захватами. Ведь что такое танец? – Он махнул рукой куда-то в сторону. – Это мгновенное расширение пространства. – Махнул другой рукой. – Расталкивание пространства, его мощное преобразование.
Сел рядом с ней, тут же встал. Вытер лицо платком, скомкал, бросил в угол. Снова закурсировал по комнате.
– Пространство танцующего расширяется, он поглощает его… А время – время, наоборот, предельно сжимается, ускоряется. Делаются, конечно, попытки как-то это упорядочить; обезопасить это массовое танцевальное помешательство.
– Хорошо, а какие еще примеры?
– Десятки. – Он остановился. – Десятки примеров. Вспомним «Законы» Платона.
Она хмыкнула. «Вспомним…» Он сел рядом, слегка дирижируя бровями.
– С чего там начинается разговор о воспитании? С плясок. Пляски нужно гармонизировать, потому что много дурных плясок и неправильных танцевальных движений. С чего вдруг Платон, которому прежде не было никакого дела до танцев, начинает на старости лет о них философствовать? А потому что само время… «Законы» созданы где-то… – потер лоб, потом виски. – …не ранее триста пятьдесят шестого года. А триста пятьдесят шестой – это рождение Александра Македонского, ты понимаешь? Македонского. Через какие-то двадцать два года начнется его поход, общегреческий поход, когда он захватит почти полмира. Тогда уже существовало предание о Дионисе, боге пляски, который прошел по всем землям «военным и вакхическим походом», и вот теперь Александр Македонский…
– Можешь говорить тише? «Александр Македонский, конечно, герой…»
– Н-не могу. – Он, похоже, не оценил цитаты. – Сама спросила. И обижаться на тебя сейчас не буду. Кончу говорить, тогда обижусь.
– Ну, кончай… – усмехнулась. – Ладно, воды еще принесешь?
Он вышел.
– Холодной! – крикнула она.
– Разумеется! – Он чем-то гремел, наливал, проливал мимо… – Но Платон пытался как-то это упорядочить! Он-то сам не желал никаких великих завоеваний, он желал одного – сохранить, зацементировать навечно ту Грецию, которая была и которую он так любил и ненавидел, но любил всё-таки больше…
Он вошел в комнату и опустился перед ней.
– Что ты налил? – Она посмотрел на него. – Она же горячая.
– Где горячая? Я наливал из той банки, где лед…
– На, попробуй… Ладно, не уходи, доскажи уже.
Он снова сел на пол:
– Я точно помню, что наливал…
– Хорошо, «Платон гармонизировал». Мне правда интересно.
– А мне уже нет. Я, кажется, немного… Хай, если коротко, Платон пытался как-то приручить эту плясовую стихию. Ссылался на египетский опыт: Египет столько столетий остается неизменным, и благодаря чему? Правильно пляшут, хороводы правильно водят. Хоровод – это же круговое движение; вместо захвата – кружение на месте.
– Как у дервишей в Конье?
Вспомнила этих кружащихся на одном месте, в развевающихся плащах… И почему-то улыбнулась. Она часто теперь ловила себя на бессмысленной улыбке.
Там. Та-та-там-там.
– Конечно. – Он снова вскочил; посмотрев на нее, сел обратно на пол. – Это же попытка как-то справиться с этим, упорядочить свое обезумевшее тело…
– А что, правда, в Египте водили хороводы?
Он поморщился:
– Нет, просто Платону был нужен какой-то «Египет», такой розарий политической неизменности. Он ведь тоже искал катехон.
Во рту снова стало сухо и кисло. Хотелось пить, хотелось прохлады, моря и еще чего-то, что она не могла сейчас выразить.
– Или другой пример – возникновение классического балета во Франции, как раз незадолго до Наполеоновских войн. До этого балет, конечно, был – как элитарное, придворное искусство. А тут становится, можно сказать, массовым. Опять же… – он сглотнул, – снова попытка как-то упорядочить, приручить эту темную и властную энергию, заменить на набор ясных движений, на вершине которых – снова кружение, фуэте. «Стоит Истомина… она, одной ногой касаясь пола… другою медленно кружит». Про тот разгул танцев и плясок перед Первой мировой войной и позже, про Айседору Дункан, даже не говорю.
Айседора… Она пыталась вспомнить. Танцовщица. Бедная жена бедного Есенина. «О, Айседора, просите шофера, чтоб ехал назад!»
– Хорошо. – Она попыталась вспомнить, с чего начался весь этот потный и глупый разговор. – А какое отношение это имеет к философии? Не надо про всё, хотя бы просто эти пляшущие дети?
– Философия – это танец мозга. Так же, как религия – танец сердца. Понимаешь, именно в это время, когда эрфуртские дети плясали и падали без сил – а были и другие случаи таких внезапных массовых плясок, – вот в это время философы вдруг начинают целые рассуждения посвящать танцу. И немец Альберт Великий, и англичанин Александр Гэльский, и итальянец Бонавентура… Разбирают, какие виды танца допустимы, какие нет; Альберт Великий пишет о пяти видах допустимого танца. Да сама европейская философия начинает наполняться танцевальным ритмом.
Он улыбнулся и похлопал себя по колену. Она тоже невольно улыбнулась.
– Кстати, этот немец, Альберт Великий, сконструировал и первого в истории робота, «железного человека», который мог открывать и закрывать дверь и даже вроде что-то говорить.
– Зачем?
– Не знаю. Наверное, думал, что в будущем обычных людей, хотя бы часть, заменят железные. Он ведь считал, что производство потомства вредно для мужчины. Семя согревает и увлажняет мужское тело, а его извержение наполняет его холодом и сухостью и в конечном счете ведет к смерти… – Замолчал и снова похлопал себя по колену.
– Не обижайся, – она поднялась. – Но раньше тебя бы просто сожгли на костре.
38
Потом они долго, долго танцевали.
Лицом к лицу, но ей стало некомфортно, у нее уже был живот. Она повернулась к нему спиной, и они продолжали танец. Под что? Вначале – не помнит, хотя память у нее железная. А потом поставила Таниту Тикарам, «More than twist in my sobriety».
Он легко держал ее за талию (почти исчезнувшую), она поднимала и опускала отекшие ноги и смотрела серыми глазами перед собой. Иногда начинала подпевать. «Look, my eyes are just holograms… Look, your love has drawn red from my hands…»